Пылинки Времени (продолжение)

Пылинки Времени (продолжение)

 Продолжение.

Начало:  http://www.pisateli.co.ua/index.php/nashi-avtory/190-boris-pankin/789-pylinki-vremeni

По Первому каналу российского телевидения в 2010 году пустили старый фильм «Первый эшелон». Год выхода картины на экран — 1955-й. Второй целинный год. Тот самый, когда я познакомился с Александром, Надеждой, Литваком и другими.
Следуя перипетиям фильма, переживаниям и страстям его героев, я не мог не думать о том, какой же наивной и прямолинейной может показаться и наверняка покажется лента сегодняшнему зрителю. Несмотря на то что ее авторами, как следует из титров, являются Михаил Калатозов и Урусевский, те самые, кто несколькими годами позже создадут непревзойденные «Летят журавли». К тому же автором сценария был корифей советской драматургии Николай Погодин, а музыку написал сам Шостакович.
А актерский состав? Молодые Олег Ефремов и Нина Дорошина, Извицкая, Санаев. И Татьяна Доронина, пока лишь в эпизодах…
Авторы картины с упоением рассказывают, что первыми эшелонами на Алтай, в Казахстан и в Западную Сибирь прибыли тысячи, десятки тысяч молодых людей, мальчишек и девчонок, понятия не имеющих ни о краях, в которые попали, ни о профессии земледельца, механизатора; что уходят эшелоны с московских вокзалов под шелест знамен, пение труб и восторженные клики провожающих, а приходят на забытые Богом, занесенные еще ранней весной снегом полустанки, откуда эти одетые совсем не по сезону парни и девчата устремляются на только что выгруженных тракторах, под завывание вьюг и метелей к местам своих эвентуальных подвигов, за которыми на экране дело тоже не станет.
То, что теперь рождает протест, вызывает в фильме восторг у самих этих «мальчишек и девчонок» и умиление у старших, всех этих парторгов, директоров совхозов, начальников областного и республиканского масштаба.
Когда доходит до дела, порывы энтузиазма побуждают молодых и не самых молодых первоцелинников прицеплять к тракторам сразу по два плуга, настаивать, вопреки законам агрономии, чтобы вспаханная земля, то есть поднятая целина, была бы моментально засеяна, вместо того чтобы дать ей попаровать, — так не терпится им поскорее увидеть плоды своих напряженных трудов.
И не холод в палатках, не сырость в вагончиках или перебои с продовольствием их волнует, а то, какое место займет их новосовхоз в областном и республиканском соцсоревновании.
И когда выясняется, что совхоз «Березовский» вышел в победители, совхозный комсорг в исполнении Олега Ефремова журит рядовую комсомолку (Изольду Извицкую), кстати, влюбленную в него:
— Что значит устала? Сейчас все должны веселиться.
Он же, с его непреклонной ставкой на хорошее в человеке, убеждает, что хулигана, который чуть было не спалил всю утлую совхозную недвижимость, надо не судить, а перевоспитывать.
Я и сам бы, пожалуй, разделил неизбежное недоумение, а может, и возмущение сегодняшнего зрителя, если бы не постранствовал тому уж пятьдесят лет назад по этим самым целинным землям, если бы не лежали передо мной сейчас мои собственные записи.
Из песни слова не выкинешь. Был, был энтузиазм. И покоренные идеей создатели фильма, такие разные, как покажут годы, просто не замечали фальши и забыли поверить пафос скепсисом. Упование на новую эру, занимающуюся на просторах Казахстана и Сибири, охватило как самих участников событий, сверху донизу, так и тех, кому захотелось сказать об этом массовом подвиге свое слово. Даже таких искушенных асов, как Калатозов.
Правда, длилось это состояние недолго. О чем тут же напомнили следующие листы Тетрадей.
На этот раз — вклейка. Машинописный текст. Стихи. Прочитал первые сроки и сразу все вспомнил. Виктор Головинский. Корреспондент краевой газеты в Барнауле. Выпускник Ленинградского университета. Еще один неисправимый романтик, тоже долго не желавший расставаться с представлениями и лексикой первоцелинников.
Его даже внешность выдавала: высокий, одновременно стройный и нескладный, какими бывают люди, о которых говорят, что в них породу видно. Кудлатый, крупный, размашистый, как щенок московской сторожевой с длиннющей родословной.
Когда я пытался втянуть Виктора в разборку очередного конфликта или делился планами своего «трехтактного» цикла о стратегических промахах при освоении целины — роковое отставание с жилищно-бытовым строительством, диспропорция тяги и прицепного инвентаря, пыльные бури в результате сплошной распашки и отказа от севооборота, — Виктор взахлеб говорил о неделе, проведенной в «щелястом, затерянном среди ковылей полевом вагончике», о ночной смене при прожекторах в кабине гремящего ДТ-54. Цитировал наизусть своих героев:
— Расцвели, как солнце поутру в степи, жарки, и, жалеючи их припахивать, трактористы…
— Мы вот, например, Петька Мирный, Борис Выжанов и я, даже клятву дали: последними из вагончика уйти. Вот пусть все уже живут в домах, а мы в вагончике. И как будто все как в первые дни.
Я говорил себе тогда, что для меня идеал — Овечкин, а для Витьки — Паустовский.
Виктор не скрывал, что собирается создать «большое».
В его дневниках позднее прочитаю написанное за несколько лет до целины:
«Если к двадцати пяти годам не будет толку, пойду дрова колоть».
— По-видимому настоящая целина есть только в новых совхозах, в Казахстане, — вынужден был он признать при расставании со мной.
И вскоре в поисках все той же романтики и «материала» ушел из краевой алтайской «молодежки» и завербовался в партию геологов, работавших в Саянах.
Дневник вел в прозе и в стихах.
В прозе:
«Время уходит, через два месяца мне 25».
«Лучше всего человек проверяется в походе. Тут его цена определяется просто и зримо: как он встает утром, холодным дождливым утром, как моет сальную посуду, как ест».
«Проходя мимо расщелины, Серега поскользнулся и удержался чудом, вцепившись в кусты, росшие на краю обрыва. Отдышавшись, он спросил у проводника:
— Что бы ты сделал, если бы я оказался на дне расщелины?
Глядя на Серегу холодными глазами, тот ответил:
— Пошел бы и доложил об этом Лазареву».
И в стихах:
Я молодость свою не сдал в архив,
Как иногда спешат,
Едва им стукнет двадцать.
А добрых дядей крепко обложив.
Пошел пешком по Родине скитаться,
Нет, не бродягою!
Во всех ее краях
Хочу работать этими руками,
И зверя бить, и плавать на морях,
И молотком дробить в горах Саянских камень.
Этому манифесту оставался верен до конца своих дней, которые, увы, не заставили себя ждать и наступили в этой самой саянской тайге. Поранив в одном из переходов ногу, Виктор по халатности своих спутников не получил вовремя помощи и погиб от заражения крови.
У него еще хватило сил рассказать в стихах, лежа на подстилке из кедровых веток, о своем предсмертном состоянии:
Вот и осень пришла в тайгу,
Пожелтел на березе лист.
Я подняться теперь не могу
И лицом стал вечерне мглист.
Все прошло, пролетело лето,
Наступила кочевий пора.
Я лежу на постели из веток,
Надо мной не стоят доктора.
Его ленинградские друзья опубликовали эти стихи вместе с дневником, который он вел со школьных еще лет.
…Детина лет тридцати с хвостиком, в байковых спортивных шароварах и ковбойке навыпуск, положил свою кудлатую голову на откидной столик и пробормотал, передразнивая могучее извержение вагонного репродуктора «Едем мы, друзья…»:
— С каждого столба у нас в Западно-Казахстанской области гремит: «Станем новоселами и ты, и я». И ты, и я… Только я-то вот уж третий год трублю, а его на целине что-то и не видно, и не слышно.
Затянувшийся на пару лет медовый месяц с целиной явно подходил к концу. Брюзжание случайного вагонного попутчика было предвестником набиравшего уже силу недовольства и разочарования целинной кампанией, но в отношении автора слов этой самой популярной тогда песни мой попутчик был несправедлив: Эдик Иодковский продолжал неутомимо скитаться по казахским степям.

…В соседний с Егорьевкой Рубцовск поехал разбираться с привезенной из Москвы жалобой обитателей женского молодежного общежития при Рубцовском тракторном заводе. Градообразующее предприятие, выражаясь сегодняшним языком. Ситуация, увы, банальная — хамство воспитателей, самоуправство заведующего, дышащая на ладан мебель, изношенное постельное белье. Произвол «старослужащих» мужеска и женска роду…
И все это в двух шагах от сотворяемых их руками тракторов, которые, как стальные кроты истории, бороздили бескрайние целинные просторы под звуки песен Эдика Иодковского и других.
Мастер в цехе, где работают жалобщицы:
— А если народ такой, что и придавить надо?
Воспитатель в общежитии:
— Вы дайте мне вахтера, чтобы у меня в два часа ночи плафоны не били.
— Пошли вон, засранки.
— Сколько ты уже в декретном отпуске? Четыре месяца? Н-да-а, так и я бы согласился рожать.
— То ли товарищи ушли из-под контроля, то ли мы недосмотрели…
Исповедь «хулиганки» Аллы по прозвищу Кармен, из тех, кто, согласно письму в редакцию, не давал житья молодым специалистам. Бабовщина.
— Ну давайте по-свойски. Мы ведь молодые, да? Повеселиться хочется, правда же? И еще — я замуж хочу. А что? Я и не скрываю. Мужа хочу, хорошего. Да кто меня возьмет? Одно слово — Кармен. Было дело, любила, ага, ну и получился несчастный случай…
Вон Нинка, знаете? К ней один из Таджикистана посватался. Работал тут. Поженились. У нее двойняшки родились. А он срок отработал, стал домой собираться. Жди, вызов пришлю. И до свидания. Сама к нему поехала — прогнал. У него там своя жена. Теперь ей куда?
Вы тут собрание собирать будете? Бытсовет. Все помои на нас польются?! Нет, уеду…
— Алла авторитетная, — прокомментировала Нинка слова Кармен. — Когда я из Таджикистана вернулась, девчонки грудные на шее, работать негде, жить негде… Она в комнату к себе меня взяла, помогла устроиться…
— Негодный он мужик. Ни на вино, ни на баб. Таких надо расстреливать.
— А как вы человека узнаете? Человека вообще нельзя узнать.
— Это ж какие глаза надо налить?! Ты ему только стакан покажи, а он его с рукою оторвет.
— Ты мне мозги не трамбуй. Ты мужику своему трамбуй.
— Я теперь слесарь: плоское таскай, круглое катай…
— В тридцать лет девушка? Позор!
— Я морально никогда в жизни не разлагалась и не разложусь.
— Мы целыми днями просиживали за учебниками, в результате чего я скоро должна стать матерью.
— Наделайте ему хоть стыда, хоть позора, если нет возможности сделать его моим мужем.
— Проснулась я на следующий день уже женщиной. Он спал рядом. Вначале я хотела покончить с жизнью, потом подумала, что очень многие такие живут и не умирают.
— Я считаю, в связи с тем что я не понимаю, что такое любовь, поэтому я и люблю всех.
 — Свое расположение она выражала тем, что то и дело толкала его в бок кулаком и повторяла с ласковой интонацией: «Морда!..

Более чем полвека спустя прочитал сообщение ИТАРТАСС:
«Собственники завода “Алттрак” в Рубцовске (Алтайский край) приняли решение сократить весь персонал предприятия, которое фактически простаивает уже больше года. Уведомление о сокращении 744 работников поступило в центр занятости Рубцовска, сообщили в управлении Алтайского края по труду и занятости населения. Согласно действующему законодательству, сокращения начнутся с 6 сентября 2010 года.
Такое остроумное решение, — сообщается далее в заметке, — владельцы тракторного завода, вошедшего в историю целины, придумали, чтобы избавиться от долгов по зарплате рабочим и сотрудникам предприятия. Из-за долгов по зарплате 15 мая сотрудники завода объявили голодовку, про длившуюся почти неделю. В результате этой акции протеста все 172 ее участника получили свои деньги от предприятия. Остальные продолжают ожидать выплат. Проверкой ситуации, сложившейся на “Алттраке”, занимается Генеральная прокуратура России».
«Здравствуйте, дорогая редакция!
Каким-то чудом в эту минуту у меня в руках оказалась ручка. У меня сейчас охота уйти из своего совхоза далеко и быть одной. В школе одни неприятности, дома скучища невообразимая. Выйдешь на улицу — некуда идти, негде провести время. В клуб не хочется заходить. Там такие взрослые ребята, понаехали из больших городов, а ведут себя как дикари, матюкаются при малышах.
Вы только представьте! Даже девчат они называют «последним именем». И кто бы из взрослых девчат ни был бы в клубе, всегда уходит в слезах. Почему? Можно догадаться. Пристают, распускают руки. Представьте себе, их некому одернуть.
Заведующего нет. Я сама стараюсь успокоить или одернуть их, но они посылают меня подальше, «куда поезда не ходят». А что это за место, многим до сих пор неизвестно.
Помогите! Хоть не мне. Я в этом году уезжаю учиться. Хотя бы подрастающему поколению.
Неужели нет никого, которые повлияли бы на них.
Жду поддержку, хотя бы совета».
И обратный адрес: «Целиноградская обл. Атбассарский район. Совхоз Атбассарский, центральная усадьба. К. Назрия».
Сегодня это письмо, пожелтевший листок с выцветшими чернилами, вклеенный «живьем» в Конторскую тетрадь того периода, тронуло едва ли не сильнее, чем тогда, когда впервые взял его в руки. Тогда отношение было рабочее. История не из тех, что требовала неотложного вмешательства. Помнится, переслал его собкору по Казахстану и попросил побывать в совхозе.
Как она выглядела, эта К. (Катя?) Назрия? Что с ней стало? На кого выучилась? Теперь уж не вспомнить.
Абдижамил Нурпеисов, которого на родине зовут то казахским Шолоховым, то степным Айтматовым, скажет с горькой миной:
— Назвали это целиной. А наши отцы, деды и прадеды веками тут скот пасли… Каждое урочище лелеяли, каждое озерко, колодец берегли…
И еще:
— Ссылали в Казахстан «врагов народа», после войны целые народы к нам переселяли. Получалось: то, что для других наказание, для нас — жизнь. А можно сказать и по-другому: мы как бы с рождения были ссыльными.
С настоящими ссыльными встретился в ранние пятидесятые на отгонных пастбищах южного Казахстана, где коротали зиму пастухи и овцы. И прочий мелкий рогатый скот. Несколько суток ночевал в юртах, где поневоле пришлось следовать старому суворовскому завету: держи голову в холоде, а ноги в тепле. Спать ложились головами к войлочной стенке юрты, ногами к теплившемуся всю ночь очагу, сложенному из камней. Ноги из-за небольшого радиуса юрты приходилось сгибать калачиком. Во время сна они, естественно, распрямлялись, и обувка угождала прямо в угли. Дежуривший в ночную смену чабан, а это были карачаевцы и черкесы, завидя поднимающийся от валенок московского гостя то ли пар, то ли дым, монотонно провозглашал:
— Вставай, аксакал, нога горит.
Так эта строка и осталась в тетрадях напоминанием обо всей поездке.
Сейчас воспринимается как метафора. Вот так же в духовной тесноте советского прошлого люди разгибались, часто даже не замечая этого, просто не могли не распрямиться, и… начинало гореть.
В командировке в Новосибирскую область, в засыпанном снегом Тогучинском районе услышал частушку:
Я в пим нассала,
И в другой нассала,
И стою любуюся,
Во что же я обуюся.
Так и мы.
Первый раз согрешили в октябре 1917-го, второй — в декабре 1991-го.
Вот и стоим любуемся…
В райцентре секретарь райкома предложил остановиться в пятистенке, где он сам снимал комнату. Принадлежал дом вдове, у которой была молодая красивая дочка, что, вероятно, и предопределило выбор райкомовца.
— Где живешь, там не… — буркнула, и тоже, видимо, не случайно, хозяйка, застилая гостю постель.
…В Киев приехал в составе журналистской делегации по случаю очередной годовщины победы. В программе было посещение места гибели Аркадия Гайдара.
На обратном пути завернули в близлежащий райцентр, откуда уже первый секретарь райкома Олейник повез обедать в колхоз под оригинальным названием «Червонный хлебороб».
Словом, все как водится в такого рода поездках. Не рутинным оказался, однако, рассказ Олейника о недавно скончавшемся председателе этого колхоза Кабанце.
Заболел Кабанец неожиданно, думал, что у него грипп, и неохотно дал уговорить себя лечь в больницу. В палате скандалил с врачами, запрещавшими ему курить. Мол, десять в день, больше не буду.
За три часа до неожиданной смерти, последовавшей, по-старому говоря, от «разрыва сердца», составлял список внеочередных дел. Эту бумажку Петр Гаврилович Олейник показал московскому гостю. Называется она «К отчетно-выборному собранию». Там десять пунктов, связанных с хозяйственными делами колхозников, экономическим обучением, строительством яслей для малолетних и так далее.
Последний пункт был из другой оперы: «Шуба женская. 52 размер. 4 рост».
Олейник долго гадал, для кого же предназначалась эта так и не купленная шуба. И вспомнил, что у Кабанца была 19-летняя дочь от женщины, которую любил в молодости. Потом их пути разошлись. Но время от времени встречались. Не думал человек ни о смерти, ни и о том, что бумажка может попасть в чьи-то руки.
…Разогревшись после второй-третьей рюмки, Олейник, который секретарствовал в районе аж с 1952 года, сначала секретарем по селу, а потом Первым, рассказал, как в район из Киева приехали однажды два ответработника и стали добиваться от Кабанца, чтобы он взял от имени колхоза обязательство выполнить три плана по мясу.
Ссылались на гремевший тогда по стране почин партийного вождя Рязани Ларионова, отрапортовавшего о таком подвиге от имени всей области. Напирали на то, что Хрущев пожаловал ему звание Героя Социалистического Труда.
Уполномоченные нажимали, Кабанец при поддержке Олейника упирался, как мог , но в конце согласился на то, чтобы отвести загончик около райцентровской бойни и держать там поросят, кормить их отходами, а полученную незарегистрированную свинину сдавать в счет плана.
Практического значения эта «инициатива» не имела, но от Кабанца отстали.
Однако после того, как афера Ларионова был разоблачена и осуждена с таким же шумом, с каким раздувалась, а сам он, как утверждали, покончил с собой, в район приехала другая обкомовская комиссия. Тоже два человека.
Тогда надо было найти и поддержать последователей Ларионова. Теперь их же выловить и наказать. Сидя в кабинете Кабанца, в присутствии Олейника стали рассказывать, что вот там-то сняли председателя с работы за очковтирательство, там — исключили из партии.
— Я вижу, — записывал я за Олейником, — что Иван Федорович буквально кровью наливается, говорю им: — Вы что же, хотите сказать, что и у Иван Федоровича такое?!.
Они смутились, перевели разговор на другое, но в колхозе сидели несколько дней. Перекопали все, но ничего, кроме этого поросячьего питомника, не нашли. Делалось все под нажимом тех же обкомовских властей, а то и, бери выше, Киева.
— На бюро обкома Кабанцу вначале объявили выговор без занесения в личное дело. Через два дня, уже в его отсутствие, пересмотрели. Но в какую сторону? В колхоз пришла бумажка со строгим выговором с занесением.
— В тот же вечер, — продолжал Олейник, — Кабанец был у меня. Вынул из кармана и положил передо мной колхозную печать, ключи от сейфа. Забирай, говорит, а то на старости лет опозорят, еще и в тюрьму посадят.
Я думал, что ему возразить, но вместо этого для себя самого неожиданно спросил:
— У Лидки давно был?
— Учора, — говорит. И попросил закурить.
Закурил. Я тоже. Напряжение спало. Минут через пятнадцать он, смотрю, как бы ненароком забрал со стола ключи, забрал печать. Положил в карман. Стали прощаться. Больше этого вопроса не поднимал.
Может быть, ради одного этого «учора» и попала вся история в Конторские книги?
— Привез я председателя в колхоз, избирать (рассказ секретаря райкома партии из Белоруссии).
— Что, — говорят, — снова кота в мешке привез? Надолго?
И забастовали.
— Из пятисот человек на собрание явились сто пятьдесят. Пришлось спрашивать — военная хитрость — не кто за, а кто против. Против нет. Избрали председателя.
Он на следующий день пошел на кладбище. Выбрал место. Вот здесь меня похороните, когда час пробьет.
Сейчас колхоз — лучший в районе.
И председатели тоже плакали. И о них было кому и почему поплакать. Подтверждалась заветная мысль: каков бы ни был строй, все им не объяснишь. Как не спишешь со счетов такого вот Кабанца или того белорусского председателя, который хоть и был коронован чуть ли не насильно, но тут же подкупил души новых своих односельчан тем, что пошел и выбрал себе место на кладбище. И там же был похоронен, когда пришло время умереть. Хоронил его весь колхоз. Ни один человек, рассказывали, в хате не остался.
Поехали поездом в Миллеровский район Ростовской области, к знакомому секретарю райкома партии Чупринину, который, единственный в стране, перевел все колхозы района на так называемую безнарядную систему, за которую ратовала «Комсомолка».
Фанаты новой идеи, а они были и в партийных, комсомольских кругах и среди рядовых сельчан, говорили бригаде, а то и просто семье колхозной: вот вам земля, вот техника и инвентарь, вот кредит. И вот госзаказ. Закрепляем все это за вами бессрочно. Отчитайтесь за заказ, то есть продайте государству оговоренную часть продукции по твердым ценам, а дальше производите все, что угодно, и продавайте кому хотите.
В Конторскую книгу легли несколько записей.
Хозяйка, к которой поставили на ночлег , возмутилась, когда гости открыли в горнице форточку:
— Зачем эти вольности? Я пять лет не открывала, а они открыли.
Наш ростовский собкор:
— Да дышать же ж легче будет.
— Легче, легче. Меня дети просили, я не разрешала. А они открыли.
Прозвучало знаково. Хозяйка — это областные да и общесоюзные власти, а непослушные квартиранты — миллеровцы.
Интересна манера Чупринина сначала сказать о чемто нормальным человеческим языком, а потом перевести это на казенную лексику:
— Вот мы им и говорим: считайте! Даем такую директиву, в общем, задание…
Косноязычность эта была нарочитая, пришло теперь в голову. Она помогала доводить до слушателей, то бишь до всей партийной и трудящейся массы района, железобетонные инструкции сверху, а заодно и корректировать их по мере возможности с точки зрения здравого смысла.
В титульный лист строительных объектов на пятилетку внесено сооружение яйцефабрики. В строй она войдет через два года, а план «по яйцу» надо «давать» уже сейчас. Директор совхоза с негласного благословения райкома начал строить легкие курятники, которых, однако, в титуле нет.
— Дело стоящее. И план дадим, и сами с яйцом будем.
Банк (одна беременная, другая полубеременная тетя, по выражению Чупринина) немедленно докладную первому секретарю райкома партии, то есть ему, Чупринину, который, собственно, и подвигнул строителей на нарушение.
Он поманежил бумагу у себя, потом передал секретарю по селу, с тем чтобы докладная полежала еще месяц, и так до тех пор, пока строительство не перейдет в такую стадию, когда остановить его уже будет нельзя.
— Строим, а партбилет дрожит в кармане, — записал я тогда же слова кого-то из участников этой операции. А может, другой, подобной ей.
А себя спросил сегодня: понимал ли тогда, с благородным раздражением гражданина и патриота и с упоением словособирателя фиксируя все эти несуразности в экономике, быту, общении людей, что та паутина, в которой, как мухи, бьются симпатичные тебе люди вроде Чупринина, Кабанца или Олейника, — не случайность, а заданность? Не исключение, а правило. Не паутина, а трясина, непроходимая трясина, в которой даже они, обутые, условно говоря, в доходящие до бедер резиновые сапоги-скороходы, увязали…
И вынужден был признаться самому себе: нет, не понимал.
Чупринин и его сосед Рубан, тоже первый секретарь райкома, рассуждают о том, как рациональнее распределить общерайонное плановое задание, продолжал читать самого себя. Рубан, наслышанный о том, что в силу очередной перетряски ряд его хозяйств отойдет к другому району, спасибо не чупрининскому, утверждает, что на них-то он и навалит основную тяжесть плана. Пусть с этим и уходят.
Чупринин, который стоит перед такой же проблемой, считает, что это будет «непартийным» — такое сбрасывание.
Рубан, невзирая на присутствие газетчиков, утверждает, что предлагаемая им практика в порядке вещей. Мол, не обманешь ты, так тебя обманут.
Своему партийному начальнику вторит директор совхоза с запоминающейся фамилией Бова:
— Были бы стены, а технику привяжем.
Для него все эти мелкие хозяйственные хитрости и несообразности — родная стихия. Бова в ней как рыба в воде. И партбилет у него в кармане, видимо, не дрожит.
Разбирается он и в международых вопросах. Накинулся на московских гостей с вопросами о советскоамериканской конфронтации. Подытожил:
— Значит, у американцев глаза еще на нас не открыты?
…Из Миллерово вагон скорого московского поезда повез нашу команду в Ростов-папу, областной центр. Сосед по купе за тараночкой донской и под свежее «Жигулевское» из энзэ проводника рассказывает, что ездил в Москву выбивать финансирование под льготы ветеранам Великой Оте чественной. Льготы правительством объявлены, а денег не дают. В одном большом кабинете два часа друг на друга голос повышали. Высокий собеседник ростовчанина трижды снимал с крючка и протягивал ему свой пиджак:
— Иди вот продай и заплати своим инвалидам.
Квалифицированные рабочие в дефиците. Дисциплина соответственно низка, хоть и зашибают до трехсот рублей в месяц. Попытается директор приструнить, они к соседу уходят. Директора переманивают людей друг у друга, развращают рабочий класс.
Еще много чего наговорил попутчик в том же духе, но вывод, ради которого я, видимо, и счел тогда необходимым увековечить эту беседу, сделал неожиданный:
— Вот при усатом хозяине хоть и зазря сажали, но порядку было больше. Если сейчас не добьемся, чтобы за прогул сажали, дело не пойдет.
Вспомнилась популярная в 60—70-е годы байка: «Почему ондатровых шапок не хватает? Потому что зверька каждую осень отстреливают, а начальство уже двадцать лет как не трогают».
…Водитель попросил:
— Вы извиняйте, я остановочку на минутку сделаю, забегу, тут у меня сестра живет.
Ехали из Нижней Ореанды. На выделенной дирекцией санатория машине.
В преддверии Симферополя дорога превращается в сплошную зеленую улицу. По сторонам ее чуть ли не у каждого двора, за которыми прячутся утопающие в зелени домики, в основном одноэтажные, расставлены на лавочках, стульях фрукты и овощи для продажи. Водитель, прихватив довольно увесистую кошелку, скрылся за воротами одного из таких домиков. Вернулся через несколько минут.
— У меня тут сестра живет. У мужа день рождения на днях. Шестьдесят лет. Юбилей вроде. Просила: достань селедочки, колбаски. У нас-то тоже ничего, в общем-то, нет. Но достаем. Узкими каналами, как в народе говорят. Из того, что для контингента в спецсанатории завозят. Переплачиваем, конечно же. Вот я ей оставил селедки два килограмма, один — маринованной, другой — слабого засола. Колбаски твердой. А у нее бидончик оставил. Она корову держит. На обратном пути заеду — молочка плеснет.
Так и живем, дружка дружку выручаем. А как иначе? У нее трое детей. Двое уже свои семьи имеют, своих детей. Для внуков и держат коровку. Ну, строиться-то отдельно не разрешают, так они лепят просто к ее дому пристройку за пристройкой.
— Почему же не разрешают?
Охотно и даже одобрительно:
— А постановление такое было. Чтобы, значится, как можно меньше земли колхозной было в ведении частников. Нет же еще у людей сознательности. Ему дай землицы, он тут же пятистенку поставит, начнет сад, огород заводить, на себя работать…
— Но ведь и другое постановление есть. Как раз поощряется развитие приусадебных участков, содержание скота в личном пользовании. От этого и людям и государству выгода.
Он хмыкает неопределенно и повторяет почти слово в слово:
— Оно так, да нет еще в людях сознательности.
Может, принимает пассажира за какого-нибудь фискального чиновника?
А шофер возвращается к первоначальной материи, не замечая, что противоречит сам себе, очень это понашему:
— Коровка, когда она в собственных руках, у нее молоко совсем другое. Выпьешь кружку, так чувствуешь.
До того как подъехали к вокзалу, успел еще посетовать:
— Я раньше любил ездить на машине в командировку в Москву. А теперь — нет. Остановиться негде, поесть купить дорогой — так нечего…
«В выступлениях Вас. Федорова, С. Хакимова, К. Поздняева, В. Панкова и других подчеркивалось: писать о деревне надо не столько оглядываясь назад, сколько зовя читателя вперед». (Из отчета о собрании российских писателей в газете «Литературная Россия». Конец семидесятых прошлого века.)
…Побывал вот недавно, в этом уже веке, в родных отцовских краях, под Саратовом, тех самых, где провел мальчиком с матерью и младшим братом два первых военных года. Последний раз был там перед долгосрочной командировкой за границу. Удачное совпадение — еду послом в Швецию, а в родных краях, в Заречке, шведская строительная компания ставит «шведские домики». Эдакие симпатичные разборные пятистенки, со всеми необходимыми для деревенской жизни удобствами. Ничего особенного, а рядом с местными развалюхами кажутся дворцами.
Потом в Стокгольме познакомился с главой этой компании, «Черс машинери», Руне Отиссоном, который вместе со всем своим хозяйством расположился и жить и работать на острове Оланд. Тот признавался, что полюбил Россию. За что? А бог его знает за что.
Я, может, и не поверил бы такому признанию, если бы не короткая история, рассказанная Руно. Готовая притча, которую тут же и запечатлел. Сохранилась все-таки и на чужбине привычка вести, хоть и не так регулярно, эти на всякий случай записи.
— Я бывал в вашей стране 268 раз. У меня там много друзей. Я знаю массу плохо побритых, неряшливых в словах, нечетких в делах людей… Но я знаю и других.
Однажды, гуляя с советским другом по улице, я показал ему два косо поставленных уличных фонаря и сказал: почему бы их не установить как следует? Ответ его был моментален: «А что, они от этого будут лучше светить?» Это для меня символические слова, — заключил швед. — И порой я думаю, вспоминая наши по ниточке поставленные фонари и прочее — еще неизвестно, кто более счастлив.
Много лет спустя прочитал, что в Петербурге упалитаки телеграфные столбы на каком-то известном мосту. И уж совсем страшный сон в руку: «Комсомолка» сообщила, что 26 тысяч московских фонарей могут упасть в любой момент.
Теперь подумал, не это ли — ответ на вопрос Руне?
«У каждого человека своя планида», как формулировала это матушка Миши Бальзаминова. Не так ли и у каждой страны?
Взрослый уже племянник — у самого внуки — провез по знакомым с детства полям и весям, которые с первой нашей с ними встречи столько трансформаций претерпели. И последние двадцать лет не исключение.
Безлюдье. Целые деревни стоят пустыми. Окна и двери заколочены. Все наглухо заросло травой да кустарником, дымок из трубы над той или другой избушкой уже не радует, а еще больше пугает. Остались в деревне те, кому уже некуда идти и ехать. Словно Мамай прошел, как в народе говорят.
Навестили бывший дворец Барятинских, который при советской власти додумались переоборудовать в больницу для душевнобольных. В те еще времена, так же вот объезжая родные места, только не с племянником, а с его отцом, ныне ветераном войны, под 90 лет, и не на «ладе», а на мотоцикле, который сам же своему родственнику и пробил, — тогда без телефонного права ничего путного купить, «достать» не получалось — ужасался тому, во что превратился некогда роскошный дворец. Теперь уже и больницы тут нет, просто — дичь. Что застанешь в следующий раз?
Очередной парадокс: что имеем — не храним, потерявши — плачем. Как только не клеймили дореволюционные порядки на селе! А когда стали загонять в колхозы да сов хозы, прежняя жизнь показалась раем. Теперь вот чуть ли не то же самое. От колхозов да совхозов отказались. Где-то землю на паи распределили, которые потом олигархи и олигархики скупили, где-то акционировали. И деревни стали вымирать. Народ бросает свое жилье и едет в города, где тоже никто никого не ждет.
Тому же племяннику былая колхозная жизнь, которую он застал мальчишкой, кажется потерянным раем, как в свое время предшествующим поколениям, кого переехала коллективизация, землей обетованной виделась их жизнь при царе.
— Изба хошь те и соломой крыта, да налишники — резные, двери железом обитые, крыльцо высокое… — причитала бабушка.
— Что тебе Грановитая палата, — обязательно подсказывал кто-нибудь пограмотнее.
…После очередного возвращения с целины, где довелось пробыть три месяца, получил приглашение «на беседу» от члена редколлегии «Правды», редактора ее сельскохозяйственного отдела Полякова.
Для начинающего, по существу, журналиста, каким я после двух лет работы в газете все еще полагал себя, Василий Иванович был фигурой куда какой значительной. И я, что и говорить, был польщен предложением перейти на работу в «центральный орган нашей партии». Польщен, но и растерян, потому что и в «Комсомолке» нравилось еще как!
— Да ведь я же не член партии, — пробормотал, не давая прямого ответа.
— Ну, партийность — это мы оформим, — покровительственно бросил Поляков, после чего я точно понял, что работать к нему не пойду.
Быстрым было возвышение Полякова — он вскоре стал секретарем ЦК КПСС по сельскому хозяйству, — но еще более стремительным падение. После того как сместили Хрущева, убрали и его…
А я нечто аналогичное и столь же дисгармонировавшее с тогдашними целомудренными настроениями услышал в том же году, во время своей первой зарубежной командировки.
Да, из Алтайского края, где пробыл всю весну, угодил… в Болгарию. Получалось, что этой первой в жизни поездкой за границу был награжден за успешную вахту на целине. Нечастые зарубежные вояжи еще долго служили своего рода премией отличившимся.
Процедура оформления загранкомандировки, о чем сейчас много рассказывают, как-то не запомнилась. Видно, проскочил беседу в комиссии старых большевиков без сучка без задоринки. А вот Павлу Барашеву, он в ту же пору оформлялся в плавание на военных судах в Индонезию, с которой тогда крепко дружили, повезло меньше.
— Кто у нас первый секретарь ЦК Всесоюзного комсомола? — спросили его.
Он ответил. Знал — Семичастный.
— А Московского горкома?
Он промолчал. С таким же успехом допытывались у него, как зовут первых секретарей Краснопресненского райкома партии и райкома комсомола.
— Да зачем мне их запоминать, — не выдержал Пашка, — когда они все у меня под стеклом лежат.
Словом, получилось с ним как с чукчей из анекдота.
Чукча подал заявление о вступлении с Союз писателей. В приемочной комиссии спросили:
— Пушкина читал?
Он пожал плечами.
— Лермонтова читал?
Он отрицательно затряс лохматой головой.
— А Некрасова, Белинского, Горького?
— Слушай, зачем чукча будет их читать?! Чукча не читатель, чукча писатель.
Оформление Барашева на том и закончилось, и слабым утешением ему послужило лишь то, что и сам морской поход через три океана в гости к другу Хрущева, президенту Сукарно, не состоялся по каким-то высшим соображениям.
…Ехал я в Софию поездом. В Бухаресте по расписанию была двухчасовая остановка. Ну как тут не вырваться и не посмотреть на столицу братской Румынии?! Вместе с соседом по купе, тоже сравнительно молодым еще парнем, по какой-то оказии направлявшимся к «братушкам», выскочили на привокзальную площадь, погрузились в легковушку непонятной масти и сказали таксисту, что у нас примерно полчаса на экскурсию.
Казалось само собою разумеющимся, что водитель, житель Бухареста, сочтет только за честь, по меньшей мере за удовольствие, показать двум необстрелянным москвичам свою столицу. Тем более велика была растерянность, а потом и полный конфуз, когда таксист, открывая при возвращении на вокзал дверцу машины, сказал чтото о леях и, видя, что до них не доходит, потер большим пальцем правой руки об указательный и средний.
Заполошно посмотрели друг на друга. Достали из карманов что у кого было — эквивалент суточных за один день, которые выдавали командированным перед дорогой. Таксист пренебрежительно покрутил головой. Я в панике снял с руки часы, спутник достал из кармана шикарный перочинный нож… Таксист продолжал яростно мотать башкою, прямо как штабной писарь из «Думы про Опанаса» Багрицкого. Меж тем до отхода поезда оставалось не более десяти минут, и, продолжая объясняться, мы двигались в сторону перрона, а потом по перрону к своему вагону. Таксист шел следом, говорил что-то все быстрее и все громче… И уже пытался схватить за одежду. Неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы у дверей вагона дальнего следования не оказался третий наш дорожный товарищ, человек значительно старше возрастом. Услышав, в чем дело, он расхохотался, поговорил на румынском с таксистом и полез, к общему великому облегчению, в карман за бумажником. Бывают же на свете ангелы-спасители.
В Болгарии не обошлось, естественно, без:
— Шипки, которая обернулась не только известной на весь мир горной вершиной, но еще и одноименной деревней у ее подножия, куда привез к себе домой, то есть к родителям своим, новообретенный, и надолго, друг — заведующий сельским отделом газеты «Народна младеж» Генчо Бочиваров, балканджия, то есть выходец из сердца Балкан;
— посещения костниц, складов человеческих черепов и костей — трагических свидетелей турецкого господства и борьбы болгар за свободу;
— памятника на подъезде к Пловдиву рядовому Красной армии, которого молва назвала Алешей, и благоухающей розами Розовой долины на пути к этому Пловдиву, если ехать из Софии;
— Витоши, наконец, нависающей в материнской заботе над Софией, которая и сама — Мудрость, мать Надежды, Веры и Любви;
— и мешаной скары, конечно, — блюда с шашлыком (шиш-чета) люля-кебабом (кебаб-чета) и жаренными на огне почками и ливером в софийском Доме журналиста, куда побаловать москвича собиралась чуть ли не вся редколлегия во главе с редактором, красавцем Стефаном Петровым, и его не менее красивой женой.
Ну а эпизод, оставшийся в Тетрадях, произошел на международной молодежной конференции под Софией, о которой поручено было написать.
Когда прозвучали все необходимые заключительные слова и присутствующие спели «Гимн демократической молодежи» Вано Мурадели, находившиеся в президиуме руководители нашей делегации и вообще большие шишки. Романовский и Вдовин не исчезли за кулисами, как большинство их соседей, а встали и пошли к выходу через основной зал заседаний, сквозь толпу рядовых делегатов.
Оценив этот импонирующий мне демократизм, я незаметно приблизился к ним, чтобы послушать невзначай, о чем же говорят между собой такие люди. Была надежда, что услышанное может пригодиться и для репортажа, который пока вырисовывался весьма занудным.
На животе одного из них, уж не помню кого, на широкой расписной ленте, перекинутой через шею, красовался то ли орден, то ли памятная медаль. В памяти еще звучали те торжественные слова, которые были только что произнесены председательствующим из Франции при вручении советскому товарищу этого знака.
В тот момент, когда я приблизился к молодежным деятелям, обладатель награды держал большую, с чайное блюдце, медаль в руках и покачивал головой, словно бы раздумывая вслух, что с ней дальше делать.
— А ты повесь ее себе на яйца, — посоветовал проникновенным баритоном коллега, и оба захохотали.
На газетный лист реплика эта, разумеется, не легла. Не те были времена. Даже в голову не пришло. «А по нынешним временам, — подумал, — только это и пригодилось бы».
Так дважды за короткий срок стал свидетелем того, как над общепринятыми ценностями — партийность и интернационализм — надругались. Но не в ценностях разочаровался, а в тех, кто призван был их оберегать. Начал догадываться, что бюрократы — это особое племя, со своими привычками, манерами, образом мышления и действия, лексиконом и фразеологией, которые его, бюрократа, в первую очередь и выдают, независимо от возраста, национальности, гражданства, числящихся за ним убеждений или заявленного вероисповедания. Если что и накладывает на бюрократа свою печать, то только время, к которому он мастерски приноравливается.
Мариетта Шагигян, говоря о литературном критике, утверждала, что он должен влюбиться в того, о ком пишет, а если тот ему не нравится, влюбиться критически. Со мной это последнее и произошло по отношению к бюрократам, в чем я снова и снова убеждался, листая с увлечением свои записи, начатые в середине пятидесятых годов.
Осуждая кого-то, произносят: «Ур-р-ровень…»
— Копни, копни толково, глубоко, аргументированно. Выслушай критику в свой адрес, но копни.
Двое восхищаются зимним лесом:
— Мороз и солнце…
— День чудесный!
Третий:
— Да, чудо! — И после паузы: — Природы!
Мозгуя насчет выпивки, говорят: «Есть предложение».
Поддерживая последнее: «Ценная инициатива».
Вкусно поев, изрядно выпив и вытирая засалившиеся губы:
— Вот так, в общем и целом. Коротенько.
Секрет тут в том, чтобы о чем-то бытовом, пустяковом сказать на канцелярском, пафосном языке.
«Кто-то долго и плоско говорил о женских выпуклостях…» — это уже собственный изыск.
Вернувшийся из служебной командировки в Москву председатель райисполкома делился впечатлениями:
— Уд а л о с ь побывать на заключительном концерте украинской декады в Кремлевском дворце съездов.
— Как впечатление?
— Вы знаете, я очень доволен. Я видел всех членов правительства. Где бы я еще на них посмотрел?!
Бюрократ везде и всегда остается бюрократом, и дома, и на отдыхе, и в больнице, и даже… на похоронах: «Мне еще надо в крематорий подскочить. Что-то около часа займет. Придется заседание пропустить».
У входа в крематорий вывеска: «Крематорий работает ежедневно с 9 до 18. Вторник — санитарный день».
На похоронах Лили Брик, когда отзвучали последние речи, служительница крематория объявила:
— От имени покойной разрешите поблагодарить собравшихся.
Очередная гражданская панихида. Один из прощающихся все спрашивает, когда же настанет его очередь стать в почетный караул.
— Слушай, что ты так суетишься? Не тебя же, в конце концов, хоронят.
— Прошу слова!
— А от кого вы?
— Как от кого? От себя…
— Извините. Здесь прощаются только от организаций и от родственников.
Сегодняшний «толстый» говорит позвонившему ему сегодняшнему «тонкому», с которым когда-то вместе учились в университете и с тех пор не виделись:
— Нет, ты заходи, заходи… Если у тебя дело есть, конечно… У тебя чего, вопрос какой-то, что ли?
— Да нет у меня никакого вопроса, — взрывается «тонкий». — Просто тебя хотел повидать. И без бабочки. Только и всего.
На газету пожаловался МИД. Звонок из отдела пропаганды ЦК:
— Товарищи утверждают, что газета «предоставила трибуну палачу конголезского народа Чомбе».
Речь шла, вспомнил я, добравшись до этих своих «пылинок», о материале собкора газеты в Лондоне, который отловил президента Чомбе в аэропорту Хитроу и написал фельетон в форме интервью с ним.
Даже в ЦК хихикали по поводу интерпелляции из МИДа, но для порядка попросили написать объяснение.
Одним словом, как поется в песне:
Был бы ум бы у Лумумбы,
Нам бы Чомбе нипочем бы.
В ноябре 1964 года записал: «Парадокс наших дней: эзоповым языком в печати говорят не “еретики”, которых обвиняют в “аллюзиях”, а официальные лица в официальных документах. См. “Правду” за первое ноября».
Цитату не привел, поленился, о чем и пожалел теперь, но и без того ясно, что речь шла о свержении Хрущева и знаменитой формуле «по состоянию здоровья», которую почти слово в слово повторили августовские, 1991 года, путчисты. Отчего она теперь и всплыла в памяти.
Что же касается пресловутых аллюзий, то словцо это тогда постоянно было на языке у властей предержащих.
Ее видели везде и всюду. Даже в цитировании «не к месту» Ленина. Просто как в анекдоте. Старая дева вызвала милицию:
— Посмотрите, чем занимаются. Противно шторы на окне отдернуть.
Милиционеры отдернули и ничего не увидели.
— А вы на шкаф залезьте.
— Молол?
— Молол…
Удовлетворенно кивает головой.
Вопрос задан Николаем Александровичем Михайловым относительно выступления членкора Академии наук Ф. Ф. Константинова перед редакторами газет.
Михайлов, если исходить из его биографии, — одна из самых загадочных, а по мнению иных, и зловещих фигур нашего прошлого. Хотя на даче, за чаем, в кругу семьи — я был знаком с его дочерью — добродушный, общительный дедушка и не чуждый юмора рассказчик. Еще одна особенность бюрократа.
Константинов — еще один осколок прошлого. В сталинскую пору в должности ответственного редактора журнала «Коммунист» был одним из главноназначенных столпов марксизма-ленинизма. Что и сделало пикантным риторический вопрос Николая Александровича.
Михайлов сменил в 37-м году репрессированного редактора «Комсомольской правды» Бубекина, а еще через несколько месяцев по той же причине и главу всего комсомола Косарева. Пережил Сталина и после возвышения Хрущева заменил его на посту главы партийной организации Москвы. Числился даже одно время секретарем ЦК КПСС, стал потом послом в Индонезии и вот вернулся в Москву, чтобы, по слухам, кстати подтвердившимся, быть назначенным министром культуры.

       

В ту пору непременной частью любой конференции и собрания были выборы многочисленного президиума. Выборы эти состояли в том, что «открывающий» действо зачитывал по заготовленному заранее списку соответствующие фамилии и предлагал за них проголосовать. Сложилась в каждой сфере даже своеобразная каста избираемых, которые удобства ради занимали перед заседанием два-три первых ряда, чтобы не идти через весь зал и не беспокоить соседей. Однажды при открытии очередного мероприятия, кажется писательского съезда в Кремле, стал свидетелем того, как по оглашении списка первые ряды опустели и сидеть, один-одинешенек, остался только Михайлов. Через несколько дней появилось в печати сообщение об освобождении его от какойто очередной руководящей должности.
Вновь назначенный председатель ВАКа, так называемой Всесоюзной аттестационной комиссии, до этого ректор Физико-технического института Кириллов-Угрюмов, сосед по госдаче в Жуковке-3, заявил, движимый благородной целью поставить препоны на пути блатных и «позвоночников», которых особенно много было среди гуманитариев:
— Для того чтобы звание доктора наук получить, надо открыть новое направление в науке.
— Не знаю, как в естественных науках, а у нас, общественников, только одно направление — марксистсколенинское, и с тем, кто здесь новое направление откроет, мы не в ВАКе будем разговаривать, — немедленно отреагировал директор ИМЭЛ, то есть Института Маркса — Энгельса — Ленина, который еще десяток лет назад был Институтом и Сталина.
Это — быль. А вот и анекдот. Но со смыслом. Первый секретарь Южноосетинского обкома партии вызывает редактора областной газеты;
— Ты номер сегодняшний читал?
— Читал.
— Ты как передовую назвал?
Редактор читает: «Под руководством Маркса, Ленина, Сталина, Цховребова — вперед, к победе коммунизма!»
— Ты как мог такое напечатать?
Редактор в панике. Выходит, перестарался, что своего начальника приплел.
— Ты куда Энгельса девал?
— Сила науки — в коллективности. Например, Фейербах работал один. А Маркс и Энгельс — вдвоем. Они создали теорию научного коммунизма, а он так и остался одним из источников марксизма.
Из откровений одного академика. Так и не понял, всерьез он или шутит.
А вот академик Федоренко явно не шутил, когда положение в экономике СССР называл «этот бардак».
— Я говорю: «Нужен НЭП без нэпманов». За это меня и называют антимарксистом.
В зафиксированных высказываниях тех лет можно было обнаружить даже своего рода изящество, сугубо бюрократический артистизм.
На заседаниях Секретариата ЦК КПСС положено было утверждать ежегодные решения Комитета по Ленинским и Государственным премиям СССР. В тот раз речь шла о достижениях в области науки и техники. Докладывавший по вопросу, тоже идиома, завотделом науки ЦК предложил присудить в виде исключения премию одному ученому, работа которого при голосовании в комитете недобрала несколько голосов.
— Надо бы, чтобы добирали. — сказал председательствующий, а им был не кто иной, как Михаил Андреевич Суслов, Михал Андрев, как сов- и партаппаратчики называли между собой второго человека в партии. — Надо бы, чтобы добирали.
Под каждой представленной работой — обойма имен. И среди них непременно одно имя — партийного начальника.
Михал Андрев предложил всех их вычеркнуть из списков.
— За науку пусть получают ученые. А партийных товарищей мы найдем возможность наградить по другой линии. В свое время. Если заслужили.
Такого рода эскапады его тут же становились известными в кругах служивой, творческой, научной и прочей интеллигенции и в известной мере разрушали устоявшиеся и заслуженные им представления о нем как о своего рода человеке-манекене, засушенном драконе, который и летом и зимой ходит в калошах и драповом до пят пальто «времен Очакова» и если открывает рот, то лишь для того, чтобы покарать очередного кандидата в смутьяны. Не сразу пришло открытие: в сущности, он подражал своему кумиру — Сталину, непревзойденному мастеру саморекламы. Дай бог , если на тысячу черных дел у того выпадало одно посветлее. Но молва трубила именно о нем, о светлом.
С Хрущевым все получалось иначе.
Валентин Катаев рассказывал, как он ходил к Суслову жаловаться, когда цензура, называвшаяся тогда загадочно «Главлит», запретила печатать его повесть «Уже был написан “Вертер”». Повесть была о том, как чекисты с еврейскими фамилиями расстреливали в Одессе, в гараже, под рев автомобильных моторов «беляков» и сочувствующих. Суслов внимательно выслушал живого классика и попросил секретаря соединить его с редактором «Нового мира», каковым был тогда Владимир Карпов.
— Можно напечатать, — сказал он редактору. — Но рецензий и откликов не давайте. Ни положительных, ни отрицательных.
Катаев слышал, как редактор что-то пробубнил в трубку о других изданиях.
— Другим изданиям мы тоже подскажем, — успокоил его главный идеолог страны.
Довелось убедиться, что указание это пережило и своего автора, и автора повести.
Когда я несколько лет спустя написал воспоминания о Катаеве и послал их в «Новый мир» все тому же Карпову, за которым в середине восьмидесятых прочно закрепился рожденный Андреем Вознесенским титул «прораба перестройки», тот сказал и даже в письме написал:
— Хорошая статья. Будем печатать. Но о «Вертере» надо все убрать. Ты же помнишь, какая с ним история была…
На дворе стояла перестройка, то ли 1987-й, то ли 1988-й уже год. Михаил Андреевич уже почти десяток лет покоился в Кремлевской стене.
…Негативный оттенок слову «бюрократ» дало его частое, к месту и не к месту, употребление. То же самое произошло со словом «чиновник». Но если чиновник откликается на юмор, то он уже и не бюрократ в ругательном смысле.
Дал как-то задание репортеру Леше Плешакову, гигантских размеров и ввысь и вширь, увальню с необъятных размеров бородой, взять интервью у тогдашнего министра внешней торговли Патоличева.
Почему-то внешняя торговля считалась закрытой для прессы, как, впрочем, и многое другое, чуть ли не все, и я, руководствуясь заветом Константина Симонова: «И что б между прочим был фитиль всем прочим», задался целью это табу нарушить. Плешаков долгое время терпел неудачи в попытках связаться с министром, и тогда я пообещал его уволить, если через неделю интервью не будет лежать у меня на столе. Леша попросил разрешения воспользоваться вертушкой, то есть аппаратом правительственной связи, который в редакции стоял только у Главного. Если не через неделю, то через десять дней он таки принес злополучное интервью, которое немедленно пошло в номер.
Рассказ, как он его добыл, оказался даже интереснее текста. И заслужил свое место в Тетрадях. Через «своих людей» Плешаков разведал, в какие часы министр безусловно находится в своем кабинете и «переводит вертушку на себя» — еще одно выраженьице из того же бюрократического лексикона, означающее, что на звонки отвечает сам хозяин телефона, а не его секретари. Представившись, Плешаков скороговоркой рассказал захваченному врасплох министру историю своих безуспешных попыток «выйти на него», а заключил фразой:
— Николай Семенович, вы ростовчанин, и я ростовчанин, и если мы не будем поддерживать друг друга, то москвичи нас затопчут.
Патоличев, который первые тирады собеседника выслушивал с осязаемым холодком, ощущавшимся даже на расстоянии, при этих словах захохотал и сказал:
— Сейчас можешь приехать?
Так что нынешней петербургской политической обойме порох изобретать не понадобилось.
А как ответил легендарный чешский генерал Свобода Константину Симонову, поздравившему его с назначением вице-премьером чехословацкого правительства, что сопровождалось освобождением от поста министра обороны?
— Спасибо, Косточка. Меня повысили вниз.
Во время одного из отпусков, которые послам рекомендовалось проводить в Барвихе, позвонил министру сельского хозяйства, побывавшему недавно с визитом в «стране пребывания», и попросил помочь с машиной — навестить родителей. Тот прислал свою «чайку».
Один из коллег-послов, в прошлом секретарь ЦК в Белоруссии, засек, как я садился в эту «чайку» и как потом приехал в ней обратно. Спросил ревниво:
— Это вам из МИДа «чайку» прислали? А мне подают какую-то раздрызганную «волгу».
И, узнав, что «чайка» подвернулась по случаю, вздохнул с облегчением.
…Еще один признак избранности — вертушка. Так — в обиходе. А официально — аппарат правительственной связи. Знаковой являлась цифра, с которой начинается номер твоего прибора. Цифра эта — 6. Отсюда выражение «человек начинается с шестерки». Забавно, что на блатном наречии «шестерка» — это прихлебатель, услужающий, штатный или нештатный подхалим.
Тут же вспомнилось более позднее. Постсоветское. Одна из ключевых фигур ельцинской рати, Геннадий Бурбулис. Государственный секретарь в первой его команде. И. о. главы первого российского правительства. Демократ, что не помешало ему оседлать членовоз, один из ЗИЛов-110, доставшихся в наследство от брежневской поры.
На ехидные вопросы журналистов борец с привилегиями путано отвечал, что, мол, эта колымага его привлекает своими рабочими удобствами, что отсюда можно по телефону говорить. По закрытой связи.
Давно-давно, в советские времена, сидел в Сочи на одной лавочке с группой женщин, явно курортниц, которые спорили, какой из санаториев города всех лучше. Одна сказала:
— Мне больше всего нравится, который кагэбэ.
— Почему?
— Там все закрыто и всюду по пропускам.
Десятилетиями позже, словно подслушав эту реплику, Бродский обронит в диалоге со своим постоянным собеседником Соломоном Волковым:
— У нас так: если не секретно, значит, недействительно.
— А вы разве не понимаете, что отсутствие ответа и есть ответ? — Это Иванько, прототип и одновременно герой повести Войновича «Шапка», в ту пору большая шишка в Госконцерте, учит уму-разуму дирижера Геннадия Рождественского, добивавшегося разрешения на очередные зарубежные гастроли.
В предбаннике министра сановник рангом пониже в ожидании приема перешептывается с помощником. Помощник чувствует себя неловко и постоянно оглядывается на других ожидающих.
— А это кто? — спрашивает басовито сановник, не умеющий сбавлять тон.
— Щт-щт-щт.
— Член, значит. А тот?
— Щт-щт-щт…
— Ну да. Кандидат. А вот этот?
— Шт-шт-шт…
— Значит, никто. Мелкатура.
Из Айтматова: «Велика сытость — велико высокомерие».
Члены Чкаловского общества в канадском Ванкувере издали книгу воспоминаний и документов о знаменитом полете на АНТ-25.
Байдуков и Беляков пришли в ВААП, агентство по авторским правам, которое способствовало изданию книги на русском языке, и попросили помочь пригласить канадских энтузиастов в Москву. Я, в ту пору председатель ВААП, поручил своему заместителю поговорить с одним из его коллег в ССОД, Союзе обществ дружбы. Им и карты в руки.
В Конторских книгах сохранился его отчет.
— Объяснил ему ситуацию.
— ?
— Это, говорит, не по нашей линии.
— Но это же, говорю, служит сближению наших народов. Разве это не ваша линия?
— Товарищ Ситников, — это он мне. — Мы сближением народов не занимаемся. Мы занимаемся укреплением связей между родственными организациями. А здесь я такой организации не усматриваю.
Не было бы этого разговора, не написал бы, наверное, рецензию на спектакль «Современника» по пьесе Виктора Розова «Гнездо глухаря». Напечатал ее в «Правде» Виктор Афанасьев, редактор центрального органа на грани времен застоя и перестройки.
На следующий после публикации день вызвал к себе секретарь ЦК КПСС по пропаганде Зимянин. Старый партизан, белорус, он в беседах с подопечными в выражениях не стеснялся. Они не обижались. Даже говорили промеж себя: «Если он с тобой на ты, а еще лучше на так твою мать, значит, доверяет».
— Ты что написал, а он (Афанасьев) напечатал? — и бросил на стол экземпляр газеты с рецензией. Совсем как партийный босс в той маленькой горской республике.
— Рецензию, — говорю, — на хороший спектакль…
— Вы над кем с Розовым издеваетесь?.. Над руководством?!
— Да это же ССОД, — парирую я, догадавшись, что волнует секретаря ЦК.
— Ты что же думаешь, нам непонятно, куда он метит? Вон Кулаков умер в одночасье от сердца. Даже до кнопки не успел дотянуться, у нас у всех такие кнопки поставлены, чтобы врача можно было немедленно вызвать в случае чего. Люди работают на износ, а тут…
Умерший так внезапно, «сгоревший на работе», если верить Зимянину, Кулаков был членом Политбюро и отвечал за сельское хозяйство. На смену ему из того же Ставрополя пришел Горбачев. О причинах cмерти Кулакова слухи ходили разные.
В Тетрадях обнаружил еще одну относящуюся к Кулакову запись. Водворившись в кабинете члена Политбюро, что на пятом этаже подъезда номер один в здании дореволюционных времен на Старой площади, Федор Давыдович первым делом пригласил к себе главных редакторов самых главных изданий, включая «Комсомолку».
— Что пить будем? — изображая своего в доску рубаху-парня, спросил новоиспеченный секретарь ЦК. — Чай, кофе или?..
— Или, — созоровал кто-то из ветеранов редакторского корпуса, и Кулаков не моргнув глазом открыл дверцу сейфа и достал оттуда бутылку коньяка. Дагестанского, кажется, который тогда благодаря Расулу Гамзатову был в моде у высшего начальства.
Редакторами этот новаторский жест был оценен по достоинству. Повторения, правда, не последовало. Да и брифинги понемногу сошли на нет.
И снова — унеслися мысли восвояси…
Вспомнилось заседание Пленума ЦК КПСС, которое за очередным недомоганием Брежнева вел тот же Суслов. Дав слово заранее определенному — и персонально, и количественно — числу ораторов, Михаил Андреевич произнес две заповедные фразы:
— Поступило предложение прекратить прения. Записавшиеся товарищи смогут выступить на следующем пленуме или сейчас передать свои выступления в президиум. Кто за? Прошу голосовать. Кто против? Нет.
В зал он даже не смотрел.
В зале же вырос лес согласных рук… и один человек. Поднялся со своего места рослый мужчина с висячими черными усами, фамильными, как я определил про себя, узнав в нем первого секретаря обкома Калмыкии Городовикова, потомка легендарного полководца времен Гражданской вой ны Оки Городовикова:
— Вот уже десять лет заседаю в этом почтенном собрании, — сказал потомок густым баритоном, — и как до меня доходит, так — «поступило предложение».
Зал, не избалованный такого рода демаршами, мертвенно затих.
— Да-да, поступило предложение, — как ни в чем не бывало повторил свое в этой тишине Суслов словно бы в поддержку Городовикова. И продолжил, по-прежнему не глядя в зал:
— Кто воздержался? Нет. Принято единогласно.
Через пару недель в «Правде» появилась «Хроника», рубрика, под которой сообщали партийные новости: «Освобожден от своих обязанностей в связи с переходом на пенсию тов. Городовиков, Первый секретарь…»
Еще более увлекательный спектакль разыграл Суслов, когда смещали, попросту убирали, всесильного до поры Подгорного, Председателя Верховного Совета СССР.
Со времен Михаила Ивановича Калинина привилось называть занимающего эту должность президентом страны, хотя такого поста в Конституции не было.
Когда все вопросы, числившиеся в повестке дня, были обсуждены, серый кардинал взял слово «в порядке ведения»…
Заскучавший было партийный ареопаг встрепенулся. Партийное чутье подсказало, что сейчас что-то начнется.
Но началом своей речи Суслов разочаровал собравшихся, затянув привычную песню о необыкновенных заслугах «нашего дорогого Леонида Ильича», который, не зная ни сна ни отдыха, трудится не покладая рук на благо страны и народа. Возрастает значение его многосторонней внешнеполитической деятельности, и он не случайно был удостоен Ленинской премии мира.
Аудитория безмятежно кивала.
— Но тут, — сказал оратор, — есть одна проблема.
И все встрепенулись.
— Международный протокол требует, чтобы у высшего руководителя страны был бы не только партийный, но и государственный ранг .
Раздались аплодисменты. Неуверенные. Собравшиеся еще и теперь не врубились, куда клонит прожженный партийный лис.
Но сидящий рядом с председательствующим Подгорный беспокойно ворохнулся и бросил взгляд на премьера. Никита-то Сергеевич Председателем Совета министров был по совместительству.
— Вот почему будет правильно, если генеральный секретарь ЦК КПСС возглавит и высший конституционный орган страны — Верховный Совет Союза Советских…
Бурные аплодисменты.
— В этой связи есть предложение от имени ЦК КПСС рекомендовать товарища Брежнева Л. И.…
Бурные аплодисменты, все встают, в том числе и налившийся кровью Подгорный, вмиг осознавший, о чем и о ком идет речь.
Пресловутое «кто за, кто против, кто воздержался». Нет. Принято единогласно!
Все снова встают и садятся, кроме Подгорного, который, шумно двинув стулом, делает конвульсивное движение в сторону зала. Это всеми хорошо прочитывается: ставшему в мгновение ока бывшим не место в первом ряду президиума.
Суслов, уловив, видимо, в этом рывке намек на протест, мановением правой руки останавливает его. И Подгорный, во взгляде которого промелькнула надежда, опускается на свое место.
Суслов продолжает:
— В связи с тем что Николай Викторович таким образом уже не сможет возглавлять Верховный Совет, будет, видимо, правильно освободить его от обязанностей члена Политбюро. Кто за? Кто против? Кто воздержался? Принято.
На этот раз обходится без аплодисментов. Оглушенный Подгорный продолжает сидеть. Но Суслов опять делает жест рукой, только противоположного значения, как бы помогая поверженному встать. И тот послушно встает, спуcкается в зал и плюхается на единственное свободное меcто (специально оставлено?) в первом ряду.
Спектакль окончен.
Говорили, что в свой кабинет в Кремле, который располагался неподалеку от Екатерининского зала, где в страшной тесноте проводили заседания Пленумов ЦК, высокий отставник заглянул лишь на несколько минут.
Достал из сейфа бутылку коньяка, налил полный чайный стакан и одним залпом вылил в себя его содержимое.
Взял из того же сейфа папку с какими-то бумагами и отбыл по-английски, то есть не прощаясь.
Не только от великого, но и от отвратительного до смешного только шаг .
Ельцин всю пресловутую кадровую политику свел к одному глаголу: сдать — не сдать. И прибегал к нему «с легкостью необыкновенной». «Гайдара я им не сдам», — громогласно заявил он за два дня перед тем, как уволить своего и. о. премьера.
Это, пожалуй, с Ельцина началось, когда премьеров стали менять как перчатки, а министры узнавали о своем увольнении и назначении по радио или ТВ.
Ну а при Путине все это вообще поставили на поток. Поначалу еще крепился — держал Касьянова четыре года. А там пошло…
Быть может, за стеной Кавказа
Укроюсь от твоих пашей —
писал Лермонтов, лелея неисполнимую мечту избавиться от «их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей».
От бюрократа тоже нигде не скроешься, даже… в Латинском квартале Парижа.
— Узнайте, сколько здесь посадочных мест?
Вопрос прозвучал в кабачке «Людовик ХIII», где все дышало тремя мушкетерами и их командиром д’Артаньяном. Задан был вопрос руководителем советской делегации, той самой, опекуном которой был Вася Дурдинец. Потрясающе уютный уголок. Туристы валом валят, но, сколько бы их ни было, никому не приходится ждать. Хохочут, пьют бургундское, рассматривают «пояс целомудрия», хитроумное приспособление, которым рыцари, умирающие от любви и ревности, «запирали» чресла своих прекрасных дам, отправляясь в Крестовые походы…
А шеф делегации Тяжельников все допытывался у переводчицы-француженки, чуть ли не насиловал ее, благо на ней пояса целомудрия не было:
— Какова пропускная способность заведения?
Проехавшись в Тетрадях по поводу своего высокопоставленного спутника, я в следующую поездку сам свалял дурака, что также решил сохранить для потомства. Дело было опять-таки в Париже. Хозяева, то есть представители принимающей стороны, пригласили на устрицы. Ресторан находился на площади Одеон, в поле зрения — бульвар Сен-Жермен. Потянуло к стойке бара, гениальному, по моему убеждению, изобретению человечества: стойка, краны с пивом всех сортов и стена бутылок с нацеленными на гостей, словно стволы «катюши», горлышками. Дерево, никель, ароматная кожа, высокие крутящиеся стулья.
Когда дошло до устриц, сказали, что сюда, в бар, устриц не подают, их принято есть за столиком. Но я настоял — и подали. Когда устрицы — а их в меню было пять видов, и каждого вида пять сортов — были с грехом пополам выбраны, фактически наугад, был задан вопрос, какое вино будем пить. Сказал, что останусь при пиве, какое — не важно, главное, чтобы пресьон, то есть из бочки, из-под крана, и тут официант скорчил такую гримасу, что я чуть со стула не упал.
Эпизод, естественно, не остался не замеченным французскими коллегами, которые, правда, лишь переглянулись с улыбкой, что, в свою очередь, не осталось не замеченным мною.
Словом, как в песне: «Я оглянулся посмотреть, не оглянулась ли она, чтоб посмотреть, не оглянулся ли я».
Особенно раздражал один из сопровождающих, на вид истинный Паганель из «Детей капитана Гранта»: руки как на шарнирах, ноги, похожие на спички. К тому же еще и сноб. О своем двухнедельном путешествии в СССР говорит — «забавно».
В какой-то момент Паганелю пришлось нажать на кнопку, чтобы поторопить официанта, не привыкшего угощать устрицами у стойки бара.
— Оказывается, и в Париже приходится подзывать официанта, — хмыкнул советский гость.
— Но здесь он по крайней мере сразу приходит, — парировал долговязый.
И точно — человек с перекинутой через руку накрахмаленной салфеткой уже стоял у стойки.
После устриц предложили все же перейти за столик. Снова долгое изучение меню. Консультации Паганеля с мэтром. Бесконечные вопросы последнего:
— Мясо или рыба? Мясо. Какое? Как зажарить?
— Какое вино? Красное, разумеется. Какое красное? Бордо или бургундское? Бордо. Какое? Шато или?..
«Все это, в общем-то, для твоего же удовольствия служит», — говорил мне один внутренний голос. «Но в данном случае совершается, кажется, с единственной целью — доказать превосходство, — возражал второй. — Выпендриваются».
Да, еда — это тоже культура, продолжал я диалог с самим собой уже на страницах Тетрадей. — Но, сталкиваясь с таким высокомерием не только по отношению к лицам — к странам, невольно становишься квасным патриотом. И лелеешь желание осадить. Но каким образом? Американцам хоть можно сказать, что у вас негров линчуют. А этим? Да, вот… Под Гитлера-то легли вы, а не мы! Но вслух этого не скажешь. Только про себя… Хотел ты этого или нет, констатировал я теперь, но комплекс советского краткосрочно командированного воспроизвел убедительно, сначала за стойкой бара, а потом, спохватившись, в Тетрадях.
…Алексей Сурков в бытность главой всей советской писательской организации, то есть главным бюрократом от литературы, не мог отказать себе в удовольствии лягнуть коллег по бюрократическому цеху. На всесоюзном совещании по вопросам пропаганды советского образа жизни он говорил в Колонном зале Дома союзов, сакральном месте такого рода митингов:
— Есть два типа ораторов. Первый напоминает мне лошадь во время еды. Она как засунет морду в торбу, так и не высунет, пока весь овес не сжует. Другой тип — петух, клюющий зерно. Клюнет, поднимет голову, глянет вокруг себя и снова клюнет.
После него как раз и выступил такой оратор, который, заметавшись, совместил в себе оба типа. Под дружный смех аудитории…
Над кем смеетесь?..
Выступая перед начинающими писателями, Сурков предложил сравнить Маяковского: Любовь —
это с простынь,
бессонницей
рваных,
срываться,
ревнуя к Копернику…
с Пастернаком:
Кавказ был весь перед глазами,
Был весь как смятая постель…
и заключил:
— Маяковский из постели рвется к звездам, а Пастернак Кавказ затаскивает в постель.
Впечатлило.
Суркову вторил, но с меньшим блеском Сергей Наровчатов, руководивший тогда московской писательской организацией, сообществом меньшего масштаба:
— У Владимира Владимировича — борьба с обывателем, у Евгения Александровича — союз с обывателем.
— Если наш фильм или книга вышли там, у них, надо еще посмотреть, до конца ли они советские. — Это уже Грибачев, главный редактор главного пропагандистского журнала «Советский Союз» на сессии Комитета по Ленинским и Государственным премиям.
Тот же Сурков — дело было в президиуме очередного писательского заседания — спросил меня:
— Хотите взглянуть на затылок палача?
Взял под руку и повел меня так, чтобы зайти с тыла к стулу, на котором сидел Грибачев… Линия лишенного растительности и оттого загорелого до черноты затылка лауреата переходила без малейшего изгиба в такую же темно-коричневую, потрескавшуюся, как такыр в среднеазиатской пустыне, шею. Прозвище пристало к нему из-за того, что на войне он, по слухам, воевал в заградотряде. Хрущев называл Грибачева автоматчиком. И тот гордился этим.
Чем казеннее пост, тем меньше забота об изыске.
— За такую картину не то что премию давать или категорию. За такое надо к ответственности привлекать, — сказала Нина Васильевна Попова, бессменный председатель Комитета советских женщин о представленном на Государственную премию СССР фильме Никиты Михалкова «Родня» с Нонной Мордюковой в главной роли.
Сергей Георгиевич Лапин, председатель Госкомитета по радио и телевидению:
— Мы за партийность, а не за интеллигентность.
Партийность одних заключалась в том, чтобы беспокоиться о недостатке партийности у других. На этой озабоченности делались карьеры. Вначале боролись за партийность с трибун, писали о ней в статьях. Потом появились романы — Кочетова, Шевцова, Бенюха… В постсоветские времена эту, с позволения сказать, традицию продолжил взявшийся за перо мидовец Квицинский…
…Маршал Конев, приславший однажды накануне 9 Мая статью для праздничного номера — существовала своего рода разнарядка, кому из маршалов в какой газете выступить в День Победы и в День Советской армии, — стал потом частым гостем «Комсомолки». Его рассказы были не в пример занимательнее статей, которые за него писали и присылали с фельдами в редакцию в коричневых пакетах с сургучными печатями главпуровцы, а переписывали газетчики. Попытки застенографировать его речи он категорически пресекал. Кое-что перепало тем не менее Тетрадям.
Однажды в самом начале войны, когда все у всех горело под ногами, Сталин, вызвавший Конева для очередного назначения, неожиданно спросил его: «Как относитесь к “Фронту”?»
— Это Корнейчук тогда такую пьесу написал, и она была напечатана целиком в «Правде», — начал было объяснять бывалый воин своим сравнительно молодым собеседникам, но его заверили, что все прекрасно знают, о чем речь идет. И понимают, сами ведь газетчики, что такая публикация в «Правде» заведомо являлась высочайшим одобрением и пьесы, и ее автора.
— Так что же ответил маршал главнокомандующему?
— Я тогда еще не был маршалом, — поправил военачальник. — А ответил я, что отношусь отрицательно, товарищ Сталин.
— Почему? — несколько удивленно спросил вождь.
— Субординация нарушена, товарищ Сталин. В тяжелый момент выставлять командующего фронтом в таком виде…
— Ну а как же быть? Надо же бороться с косностью и отсталостью. Она нам дорого обходится.
— Товарищ Сталин! Если плох, снимите. У вас власть в руках. Косный человек, отсталый командир? Снимите. Очень просто.
Себя Иван Степанович тем не менее причислял к Огневым, а не Горловым.
Не преминул маршал добавить, что на беседе присутствовал Жуков. Но он, мол, сделал вид, что пьесы не читал.
Своеобразной иллюстрацией к тому, что значит власть употребить, послужил еще один рассказ Конева.
Как-то нагрянув неожиданно на командный пункт одной из подведомственных ему бригад, он застал в штабной землянке пьяных комбрига, замполита и начальника особого отдела. Выгнав их из землянки, стал по очереди избивать палкой, которая всегда была при нем.
— На особисте палка сломалась, — без тени юмора заметил маршал.
За него сострил Сталин, когда Берия доложил ему об этой истории и, назвав ее самосудом, заступился за своего человека.
Сталин потребовал объяснений от Конева и, выслушав его доклад, сказал:
— Надо было расстрелять всех трех на месте. А если уж бить, то железной палкой.
В вопросах взаимоотношений власти и искусства у Ивана Степановича обнаружились такие заочные единомышленники, как… Молотов, а также Чаушеску и Андропов…
Прогуливаясь субботним летним днем по дорожкам подмосковной Жуковки, где у меня была «полагавшаяся по положению» дача, набрел я как-то, и не в первый уже раз, на Молотова, коротавшего в двухэтажном деревянном особнячке свой век в качестве ссыльногопенсионера. Он уже начал узнавать меня. Прошли несколько сот метров вместе. Молотов, увидев в моих руках голубую тетрадочку «Нового мира», спросил:
— «Белый пароход» читаете?
— А как вы догадались?
— Его сейчас все читают. Антисоветчина ведь?
— Да не заметил как-то…
Сокрушенно:
— И как это можно не заметить?
В другой раз на тех же дорожках беседу с ним инициировал мой сын, тогда студент, только что вернувшийся из летнего студотряда на целине. Услышав от молодого собеседника о безобразиях, которые творились на стройке, где работали студенты, бывший вождь всполошился:
— Надо было бороться, надо было обращаться в райком.
— Обращались, не помогло.
— Тогда в обком… — И с полной убежденностью: — Не может быть, чтобы нельзя было у нас, в нашей стране, добиться правды. Надо быть более настойчивыми.
Ну просто как рядовой читатель той же «Комсомолки».
Вячеслав Михайлович Молотов. Живая реликвия. Тронутое старческими пятнами мучнистого цвета лицо. Полотняный полупиджак-полупижама, которые теперь можно увидеть только в фильмах тридцатых — сороковых годов. Или в сегодняшних картинах о тех годах. Оттуда же полутуфли-полусандалии. Тот, кто еще у Ленина успел заслужить характеристику «чугунный зад». Когда кто-то из близких напоминал об этом шутки ради — «каменный зад», Молотов неизменно поправлял:
— Ильич сказал — «чугунный».
При Сталине — член всемогущего и таинственного Политбюро, а в последние годы жизни вождя — английский, американский и чей-то еще шпион. Глава антипартийной группы при Хрущеве.
У позвонившего ему Владимира Солоухина Молотов из протокольной вежливости поинтересовался:
— Над чем работаете?
— Пишу статью «Время собирать камни»…
— Какие же камни вы хотите собирать?
— Да вот те, которые вы разбрасывали, — проокал Солоухин.
С Солоухиным довелось париться в сауне ленинградского отеля «Астория» ранним утром, после бессонной ночи по случаю юбилея, 60 лет, Федора Абрамова. Под березовый веничек, которым искусно орудовал Федор, стопку «Московской» с зеленой наклеечкой и кружкудругую ленинградского портера обычно немногословный Владимир Алексеевич разговорился. Будучи курсантом кремлевской роты, куда был направлен за свои гвардейские стати, он стоял на карауле неподалеку от Успенского собора, когда увидел, что туда привезли и стали заносить внутрь… двух гигантских двуглавых орлов из бронзы. Вокруг суетились несколько военных с большими генеральскими звездами.
— Еще бы немного пожил, пожалуй бы и короновался, — исходя зернистым потом, окал Солоухин. И помолчав, добавил: — Может, оно и к лучшему было бы.
Вклеенная в тетрадь вырезка из «белого» ТАСС:
«Говоря о роли писателей и артистов, генеральный секретарь РКП подчеркнул необходимость показывать на сцене передовых людей общества. В связи с этим он упомянул новую пьесу на современные темы, премьера которой состоялась на сцене Национального театра. В этой пьесе директор предприятия — отрицательный персонаж.
— Есть, конечно, и такие директора, — сказал Н. Чаушеску. — Но я думаю, что румынская промышленность развивается благодаря не таким директорам, как в пьесе, а благодаря тысячам других директоров, осуществляющих политику партии».
«Белый» ТАСС — перепечатки из иностранной прессы, рассылавшиеся по специальному списку.
Вскоре после того, как перешел из КГБ в ЦК, но не стал еще генсеком, то есть до смерти Брежнева, Андропов пригласил меня и «в режиме размышлений» пожурил за то, что ВААП продвигает на Запад ту литературу, которую «товарищи считают очернительством», и посоветовал не ограничиваться продукцией некоторых литературных журналов, явно намекая на «Новый мир» и «Юность». И еще на «Дружбу народов» Сергея Баруздина:
— Отрицательное в жизни есть, и его немало. Но надо же соблюдать пропорции. Один, ну от силы два острых романа в год в журнале — пожалуйста, мы не против. Остальные пусть полежат, подождут своей очереди. Но нельзя же из номера в номер! Многие писатели и редакторы замкнулись в своем окололитературном кругу и не ходят видеть, какие изменения происходят. Смотрят только сквозь черные очки.
И тут он поделился той идеей, ради которой и пожелал меня видеть:
— Надо, чтобы наши писатели были ближе к простому человеку. Пусть поедут на заводы, в колхозы, на стройки. Встретятся с рабочим классом, с колхозниками, с трудовой — знаете, трудовой, а не московской и околоинтеллигенцией… Надо организовать серию таких встреч. Мы скажем, чтобы о них крупно дали в прессе. Проявите инициативу. Вас поддержат, не сомневайтесь.
Нет, не далеко укатилось яблочко — Юрий Владимирович — от яблоньки — Вячеслава Михайловича.
За два года до этого Михаил Андреевич Суслов, кресло которого после его смерти занял Андропов, говорил на заседании Секретариата ЦК КПСС в назидание мне, доложившему «о ходе работы по уступке и приобретению прав на произведения литературы и искусства»:
— К Женевской конвенции мы присоединились, но идео логией торговать нам не пристало… Вот рассказывают, в одном театре голая женщина под потолком летает…
— «Мастер и Маргарита», — подсказал кто-то из помощников, сидящих за приставным столиком.
— Или эта пьеса про Дом правительства…
— «Дом на набережной», — поспешил с подсказкой тот же помощник.
— Да, Дом правительства, — отмахнулся Михаил Андреевич от советчика, как от надоедливой мухи. — Конечно, за такое они миллионы дадут, но мы идеологией торговать не будем, зарабатывать не будем.
Поджидал приема в «предбаннике» у Зимянина. У дверей в кабинет стоял с сигнальным экземпляром альбома Ильи Глазунова под мышкой озабоченный Стукалин, председатель Госкомиздата, книжного министерства.
— У меня ЧП, — откровенно поделился он. — Альбом на выходе, сигнал вот готов. — Он начал машинально листать его. — А в отделе культуры зарубили. Правильно, в общем-то, зарубили. Я и сам против был, советнички уговорили. Как бы под нож не пришлось пус тить. Может, Михвас что подскажет?
«Сиделец», так называли секретарей персон высокого ранга, внимая шуршанию тяжелых страниц, сочувственно кивал головой.
Раздался звонок. «Сиделец» приподнял трубку:
— Слушаю, Михаил Васильевич. Да, здесь. — Кивок в сторону уже изготовившегося к старту Стукалина: — Проходите, Борис Иванович.
Вслед ему сочувственно покачал головой:
— Есть мнение, что плохой альбом получился.
Минут через пятнадцать из кабинета появляется Стукалин. Сияющий.
— Понравилось. Такой работой, говорит, надо гордиться.
«Сиделец» согласно закивал.
…Есть у Юрия Трифонова маленький, но многозначительный рассказ «Путешествие», оставшийся в тени повестей и романов.
В рассказе поведано о том, как, повинуясь традиционным писательским импульсам, автор собирался в творческую командировку, и, конечно же, куда-нибудь подальше от Москвы, на какую-нибудь грандиозную стройку, в Соликамск или Кондопогу, «где полным ходом разворачивается» строительство бумажных комбинатов, или в Тюмень, где «только что открыты» в драматических обстоятельствах новые месторождения нефти и газа, или в Навои, где «досрочно введены в строй» корпуса синтеза и конверсии. Был уверен, что только в такого рода далях дальних, «дальних странах» найдет то, что ему надо, — «конфликты, страсти и производственные драмы».
И вдруг реплика журнального работника, словно шлагбаум на пути экспресса: «Поезжайте поблизости, в Курск, в Липецк…»
И мысль, словно споткнулся человек на бегу: дело не в километрах. И взгляд вокруг себя: «Навстречу мне двигался густой и медленный весенний поток людей… И я подумал: зачем ехать в Курск или в Липецк, когда я как следует не знаю Подмосковья… Да и в самой Москве…»
У своего дома на углу Второй Песчаной рассказчик увидел сидящими на расставленных полукольцом у фонтана скамейках пенсионеров—стариков и старух: «Я никого из них не знал…»
…Следуя подсказке Юрия Трифонова, и я, поневоле скованный в передвижениях своими обязанностями Главного, стал «по-писательски» прислушиваться к тому, что было совсем рядом, под носом, звучало, звенело, шуршало и шелестело на родном Этаже и в цехах гигантского издательского комбината.
Газета выступила с серьезной критической статьей. Позвонило высокое начальство и выразило пожелание встретиться с автором. Будут еще звонить.
Сказал заведующему отделом:
— Надо, чтобы Толя не отлучался надолго в эти дни.
— И был в полном здравии, — подхватил зав.
Самому автору последним было сказано:
— Ты старайся быть больше при кабинете и обедать без пива. Чтобы ветром не наносило…
Завотделом науки нашей газеты Михаил Васильевич Хвастунов, еще один Михвас, о редакторе одного научно-популярного журнала:
— Это человек, чье призвание — восхищать собой и удивлять. Если в какой-то момент ему нечем удивить, он вынет собственную печенку, поджарит, порежет на кусочки и съест ножом и вилкой на ваших глазах.
Завотделом критики и библиографии, состоящим из одного человека. Открывает блокнот, набирает номер:
— Ниночка, это я. Здравствуй, я тебя хочу. Что, не можешь? В другой раз? Хорошо! Целую тебя в носик.
— Машенька, Это я. Здравствуй. Я тебя хочу. Да, сейчас. Умница. Целую тебя в попу. Бегу, лечу!
Двери кабинетов всегда были нараспашку.
— Это человек с короткими мыслями.
— Сама придумала?
— А кто же за меня придумает?
— И тут входит Виолетта, — Виолеттой ее зовут, эту женщину, которая… (пересказ «Травиаты» в машбюро).
Там же. Вбегает зав международным отделом с парой исписанных от руки листочков:
— Елена Васильевна, срочно. Кеннеди убили!..
— Вот красота-то!
— ?!
— Так он же фашист…
И через несколько дней:
— Вы подумайте, ужас какой! Оказывается, он хороший человек был. Что же нам раньше не сказали?
Метранпаж о Васе Пескове:
— Я Васю сразу полюбил. Стал ему бадони давать.
Бадони — это такой шрифт, который почему-то был в типографии в дефиците, и выпускающий награждал им только своих любимчиков. Вкус у него, надо признать, был хороший.
Когда газета запаздывала с выпуском, а такое случалось нередко — то по вине ТАСС, а то и по произволу редактора, задумавшего в последний момент поставить на полосу какой-нибудь горящий фитиль, — выпускающий мог прийти к главному редактору:
— Ну вы, ученые, вы газету будете выпускать или нет?
Завредакцией, то есть хозяйственник, вызвал сотрудника и читает вслух его жалобу на себя, переданную ему редактором в расчете на сознательность:
— Держиморда — это из Гоголя? Так. А Пришибеев? У Чехова взяли. Понимаю. Слушайте, старик, а вы не хотите отдохнуть? С женой. Две путевки в Гагры — устроит?
Из бесед с посетившими редакцию молодыми читателями, может быть, даже с персонажами будущих публикаций:
— Это же наши самые любимые преподаватели! Они всегда говорят то, что думают. Бойко тоже выступал, но ребята его поняли.
— А декан выступал у вас?
— Выступал.
— Ну и как?
Неопределенно:
— Как всегда.
— То есть?
— Он всегда так выступает.
— У нас в музее есть товарищи, которые хорошо преподносят…
— Да не надо нам ничего преподносить…
Кто-то принес в клюве, что «бригада коммунистического труда» расшифровывается «кому нести чего куда».
1957 год. На открытых партийных собраниях обсуждалась принятая только что закончившимся партийным Пленумом ЦК резолюция с выразительным названием «Об антипартийной группе Маленкова, Молотова, Кагановича и примкнувшего к ним Шепилова». По поводу последнего шутили:
— Самая длинная в мире фамилия.
Группа — что-то вроде ГКЧП тех лет. Оказалось, что один из членов редколлегии газеты, ведавший в ней отделом пропаганды, когда-то работал у Кагановича помощником. На фоне других абстрактно-обличительных речей по поводу антипартийщиков персональное свидетельство о хамстве, грубости и жестокости шефа звучало триллером. Словечко, которого тогда еще не знали. Но рефреном повторявшаяся фраза: «А он меня по морде, по морде…» — вместо ожидаемого рассказчиком гула возмущения и сочувствия почему-то вызывала в аудитории взрывы смеха. …На мою долю, когда стал замом Главного, доставалось проводить воспитательные беседы с виновниками опоздания выхода газеты, что по разным причинам случалось чуть ли не ежедневно.
Чаще других в этой роли оказывался дежурный секретарь Витя Попов. Однажды после очередного «разбора полетов» я поинтересовался, какие меры Витя собирается предпринимать, чтобы…
— Видно, надо пойти теперь главного редактора послушать, — невозмутимо ответствовал он. — Что он скажет.
На очередной летучке обычно молчаливый Витя выступил с покаянной речью:
— Я, откровенно говоря, немного волнуюсь, и это, короче говоря, мне мешает… Судя по всему, что здесь говорится, мне думается, тут у нас такая петрушка складывается… Паровоз идет так быстро, что колеса отскакивают, и все это получатся не так, как хотелось бы…
«Свежая голова» — был в газетах еще со сталинских времен такой институт. Только что подписанные и тиснутые на талере, еще влажные полосы давали читать на свежую голову приходившему на дежурство в 10—11 часов вечера сотруднику. Последний шанс выловить какую-нибудь опечатку, а то и ошибку, не дай бог политическую. В тот раз в этой роли оказалась двадцатилетняя стажерка. Тертые газетчики имели обыкновение уговорить новичков подежурить вместо себя — мол, высочайшее доверие тебе оказывается. Она ворвалась в кабинет к ведущему редактору с влажной еще, пачкающейся краской полосой.
— Посмотрите, пожалуйста, — попросила она, вся задыхаясь и заливаясь краской.
Тот посмотрел на обведенные старательной дежурной карандашом фонари, то есть увеличенные первые литеры слов, начинающих абзацы, и… широко ухмыльнулся:
— Дружочек, а я и не подозревал, что вы такие словато знаете.

 

В отделе литературы залежались рецензии Фофановой, Бать и Смирновой.
Дежурную по отделу, и на этот раз это была молодая сотрудница, только другая, пригласил к себе замредактора, сказал, что Фофанову ставят в номер, и попросил еще раз вычитать гранки. Радостная, она выскочила из кабинета и тут же, вспомнив что-то, остановилась и выкрикнула:
— Теперь бы еще Смирнову и Бать.
— Что-что? — коварно переспросил заместитель, и, к удовольствию всего коридора, она звонко продекламировала: — Да, еще бы Смирнову и Бать.
Дежурному редактору отдел иллюстраций предложил клише на первую полосу.
— Что это?
— Собаки.
—?!
— Так год Собаки ж…
Редактор, отшвыривая от себя клише:
— Какой еще Собаки? Я знаю одно — идет второй год одиннадцатой пятилетки.
…Ким Костенко, в прошлом фронтовик, окончивший позднее Центральную комсомольскую школу, многолетний собкор по Донецкой, сначала еще Сталинской области, став ответственным секретарем, проповедовал собкорам: первое и главное в вашем положении — завести удобные домашние тапочки, желательно без задников, тогда с размером не ошибешься.
Чудачество? Но десятилетия спустя российские СМИ уведомили своих читателей, что в Саранске появятся скоро памятники домашним тапочкам и шоколаду и что проекты мордовского скульптора Филатова уже одобрены городскими властями. Вот как далеко заглядывал наш Ким. Проповедовал он это, естественно, не на общередакционных ежегодных собкоровских хуралах, которые проходили на Этаже, а вечерами, когда приезжая братия накапливалась поочередно у когонибудь одного в номере гостиницы. Чаще всего это был неброский «Урал» на Петровке. Однажды, когда собрались очередной раз расслабиться и дружно закурили, услышали за окном завывание сирен… Оказывается, из открытой форточки гостиничного номера на улицу валил такой густой дым, что прохожие решили — пожар.
Две истории, рассказанные Кимом.
— Проводили в Донецке кустовое собкоровское совещание. Вечером так же вот собрались в гостинице.
Откуда-то пара девиц появилась неизвестного происхождения. На огонек заглянули вроде бы. Сидим, попиваем портвейн, байки рассказываем. Девицы нервничать начинают. А мы знай себе трепемся. Их-то двое, а нас — пятеро. Не разбежишься. Время уже к полночи. Тут одна из них набрала в грудь побольше воздуху, дождалась паузы и прокуренным таким голосом спрашивает:
— В концах-то концов, будет меня кто-нибудь е…ь или нет? — и трах кулачком по столу…
…Спектакль самодеятельности в деревенском клубе на Украине. Одному из исполнителей при выходе на сцену надо поздороваться с другим персонажем. Но он оробел и молчит.
— Здравствуйте, грахф, — подсказывает ему суфлер.
Он молчит.
— Здравствуйте, грахф, — повторяет суфлер.
Артист молчит.
И когда суфлер произносит приветствие третий раз с тем же результатом, с галерки раздается басом:
— Да поздоровкайся же с грахфом, жопа!»
Слушая эти повторяющиеся в устах рассказчика байки, я вспоминал две другие истории, которые Ким поведал только однажды.
— Немецкий офицер был контужен и в таком состоянии взят в плен, доставлен к нашей линии окопов, а когда более-менее пришел в себя, его привели на допрос к командиру, в штабную землянку.
Ему задали вопрос, он ответил, что ничего не скажет. Командир ударил его в скулу, он покачнулся и упал прямо на колени к сидящему рядом Киму. И тот увидел огромную дыру в его спине и что-то булькающее и пульсирующее внутри.
Ким бежал от немецкого танка. Танк поравнялся с ним и вдруг , вместо того чтобы придавить, развернулся и стал боком к нему. Из башни выскочил немец, подошел к советскому лейтенанту, сорвал с него шарф, бинокль, перчатки, сбил с головы офицерскую фуражку. И толкнул в снег . Ким лежал, прислушиваясь к грохоту моторов. Танк ушел.
Здесь же, наверное по ассоциации, рассказ, записанный со слов моего предшественника в должности Главного «Комсомолки» Юры Воронова, который подростком пережил Ленинградскую блокаду:
— Вез умершую и закоченевшую тетку свою в специально отведенное место и, свернув за угол — а его образовывали штабеля трупов, — увидел, как семь мертвецов сидят и играют в карты. Подумал, что схожу с ума, но оказалось, что это произошло не со мной, а со смотрителем, который занялся созданием «скульптурных композиций».
Здесь же его стихи:
Нам в сорок третьем выдали медали
И только в сорок пятом паспорта.
Завотделом спорта на редакционной летучке предложил назвать лучшим заголовком за неделю следующий: «Игорь, беги, Тер-Ованесян, беги». И никакие насмешки не способны были сдвинуть его с этой позиции.
Заместителем в отделе был армянин, Сергей Тосунян. Однажды после еженедельного редакционного заседания-летучки он подошел к ведущему, который покритиковал отдел в своем заключительном выступлении:
— Слушай, зачем ставишь в неловкое положение?
— А как же критика и самокритика? — попытался отшутиться тот.
Но до Сергея шутка не дошла.
— Мы с ним поговорили тете на тете. — Так секретарь партийного бюро обозначал то, что на партийном языке называлось индивидуальным подходом. Любитель произносить длинные речи, будь то на летучках или партийных собраниях, он минут через пятнадцать — двадцать после того, как взял слово, вставлял: «Но я не об этом хотел сказать…»
Иллюстрацию в газете называли фото. Если под снимком была так называемая расширенная подпись, композицию называли фотоокошко. Со временем стали называть фото окушко, по имени завотделом иллюстраций Майи Окушко.
У ветерана-фотокорреспондента развилась страсть самому делать подписи под своими снимками. Постепенно они становились все пространнее и редактировать их приходилось всем дежурным по номеру. Кто-то бросил: «Фото М. Кухтарева, слова народные». Прижилось.
Однажды Михаил был командирован в Молдавию, сопровождать заместителя главного редактора. По возвращении рассказал на летучке, как в Кишиневе ходили с шефом в местный театр на премьеру комедии. Посетовал, что мало пишем о республиканских театрах.
Вопрос из зала:
— Смешно-то было?
Кухтарев после секундной паузы:
— Ошеверов смеялся.
— Собкор по Новгороду сообщает, что в области упал спрос на книжную продукцию.
— Почему?
— Клюква не уродилась…
«Какого же он черта бередит душу, если своей не имеет?!» (из читательского письма о писателе Николае Вирте по следам фельетона о нем Шатуновского и Суконцева. Последнему была посвящена частушка-каламбур: «А у нас Маньоны (тоже реальное лицо) пишут фельетоны Суконцевым языком».
На редакционном «газике» возвращался из поездки по Подмосковью.
Девушка лет двадцати голосует на шоссе. Подхватили. Добирается из Красноармейска в Перловку поступать на какой-то опытный завод. Окончила 10 классов. И ФЗО. Текстильщица. А хочет быть токарем. Зарабатывает 80 рублей.
— Хватает?
— Ой, что вы, конечно! Даже на барахло.
Замахивается на высшее образование.
— Буду бить на международный. В прошлом году подавала. Отвечала по литературе. Все ответила. Преподаватель заметила, что у меня рука вот так вот дрожит. Говорит: «Девушка, к следующему экзамену выпейте валерьянки». Одного балла как не бывало. В этом году поступлю на подготовительный.
Читатель прислал в газету письмо. Оно представляло собой свернутый в рулон лист обоев, на оборотной стороне которого был записан текст пьесы. Среди трех десятков действующих лиц был один по фамилии Инкогнида. Авторская ремарка: «Враг народа, действует за сценой». «Дорогая редакция, — просил автор в приложенной к обоям записке, — скажите, что мне сделать с моей пьесой, чтобы она вошла в мировую литературу?»
Спонтанные реплики Дмитрия Петровича Горюнова, моего первого редактора, моментально расходились по Этажу.
Из командировки во Францию вернулся один из первачей международного отдела. Отчитавшись перед Главным о результатах своей поездки, он, по-мальчишески
хихикнув, протянул ему сувенир. То, что у нас когдато называли калейдоскопом. Труба вроде подзорной, в которую смотришь и видишь сменяющие друг друга красочные картинки. В данном случае это были порнографические сюжеты. Повертев трубку перед глазами, Горюнов рывком руки вернул ее командированному, как расшалившемуся ребенку:
— Любуйся.
Как-то ночью, попросив свою помощницу Любу вызвать одного из дежурных по номеру, он в замоте не мог вспомнить его фамилию.
— Ну этого, как его… — Он несколько раз поднял и опустил сжатую в кулак ладонь.
— А, — догадалась Люба, — Драчинского.
Выступая на съезде журналистов, он поведал собратьям, что полюбившееся им словцо «симпозиум» в переводе с латыни «пьянка лежа».
Перейдя на работу в ТАСС генеральным директором, он прочитал на ленте ЮПИ сообщение московского корреспондента агентства Генри Шапиро о том, что на складах советского информационного ведомства горят рулоны бумаги. Вызвал управляющего делами, фамилия которого тоже была Шапиро. Тот попросил разрешения проверить и, вернувшись через пятнадцать минут в кабинет шефа, отрапортовал, что возгорание имело место. Но все уже потушено.
— Почему не доложили? — рявкнул генеральный.
— Не хотели беспокоить…
— Два мира — два Шапиро, — бросил ДП вслед уходящему чиновнику.
Позднее молва приписала это Зиновию Паперному.
Бывший собкор по Казахстану Юрий Киринициянов прислал письмо (11 февраля 2008 года): «И чтобы вас развеселить, хочу вспомнить заметку из стенгазеты “КП”. Помните, они висели на 6-м этаже? Рубрика “Встреча”. Вчера главный редактор Борис Панкин встретил в редакции спецкора И. Зюзюкина. “Зачем пришли?” — спросил главный редактор. “За зарплатой”, — ответил находчивый спецкор».
Вышла книга воспоминаний «“Комсомольская правда” — больше чем газета».
Рассказы о времени, о себе и коллегах.
Собкор Кира Лаврова пишет: «Терпение главной редакции на ежегодних новогодних капустникахпоношениях всегда было потрясающим. Главные их боялись (и признавались в этом), но находили в себе силы чокнуться с тем, кто изгалялся над ними самым нещадным образом… Просто будничная теплота составляла тональность отношений. Маленький штрих. Очутившись как-то один на один в редакционном лифте с Панкиным, не отличавшимся панибратством, вдруг услышала: “Хочешь семечек?” И суровый Б. Д. достал из глубины кармана пальто горсть».
…События Октябрьского пленума ЦК 1964 года застали в Железноводске, в санатории «Дубовая роща», который относился к так называемому 4-му Главному управлению Минздрава, каковое в свою очередь называли по старой памяти «кремлевкой». Залечивал там язву — неизбежное следствие командировок, ночных дежурств и, из песни слова не выкинешь, сопряженных со всем этим застолий.
«Когда б вы знали, из какого сора…»
В канун экстраординарного пленума произошел очередной полет в космос.
Реплика в санаторной столовой:
— Ну, весь экран забили космосом. Надоело.
Провожал космонавтов Хрущев, встречал уже Брежнев. Смена власти не осталась незамеченной мед- и техперсоналом санатория.
— Видно, вернулся из отпуска, поскандалил с ними, может даже в пьяном виде…
— Да, видать, нагрубил коллективу…
— Ну ладно, а муку-то выкинут?
— Пойти, что ли, коммунистическую сознательность проявить? Помочь пару УВЧ поставить, — завершила дискуссию одна из медсестер.
Сосед по палате:
— А Курбский все пишет и пишет…
Сосед по столу обеденному:
— Почему опоздал?
Или:
— Что сегодня рано?
И так две недели подряд.
«Прикрепленные» к 4-му управлению Минздрава, «кремлевке», пациенты именовались «контингентом». В единственном числе пациент назывался «основной больной». Считалось, что члены семьи — жена, дети, родители, если вместе живут, — лечатся «по основному больному». Меня иногда спрашивали: «По ком лечитесь?»
Слишком молодо выглядел, что ли?
Помимо «основного контингента» право отдыхать и лечиться в «системе» имели ее сотрудники, в том числе и технические, к числу которых принадлежал и нечаянный спутник мой по прогулкам в горы.
На ужине новый знакомый не показывался, а у себя в палате, шушукались медсестры, объявлялся чуть ли не к утру. За завтраком сокрушался:
— Опять кило весу не хватает. Так дело пойдет — последнее спустишь, не то что с собою увезти. Нет, надо к Маруське ходить. У нее своя комната. А то бегаешь как кобель. У одной мать — нельзя дома. Другая тоже одинокая, но с дочкой. Мы девчонке даже деньги дали: иди сходи в кино. Только приладились, заявляется… Ничего, говорит, интересного нет.
Простудился. Температура. Уложили его в постель.
— Лежать… На работе вон 38, а ты вкалываешь. Бюллетень? С сорока рублей какой бюллетень. Только нервы треплют. Лежи! Буду я им лежать!
Приехал в санаторий отдыхающий в ранге замминистра. Потребовал, чтобы вода в бассейне была не меньше 32 градусов.
— Так это же только раков варить, — вздохнул поделившийся этой новостью массажист, растирая пациенту плечи.
Разговорились.
— Специальность у меня хорошая, надежная. Мои руки людям нужны. А то, что я не вижу, мои руки более чуткими, чувствительными в результате стали, что для нашей профессии важнее всего.
Ему 32 года. До двадцати двух лет видел на сто процентов. Служил в армии, попал в аварию, повредил центральный нерв, и теперь в глазах туман, ориентируется в основном за счет бокового, периферийного зрения. Два года бедствовал по госпиталям, а потом приобрел эту вот специальность — массажиста. Учился два года.
— Я руками вижу. Я вот чувствую, как я первый раз по вас руками прошелся, так вы у меня и заплясали. У вас каждая ниточка нервная напряжена, каждый мышечный бугорок о себе напоминает.
Спустя неделю:
— Четыре-пять общих массажей, и вы уже о себе знать не подаете. Значит, на доброе здоровье пошло. Мне профессия все дала. Мои руки людям нужны. Ко мне люди в очередь стоят.
Что я сюда приехал? По частным квартирам скитался. С чемоданчиком. Сейчас семья, жена, она со мной вместе курсы оканчивала, дочка старшая — семи лет, сын — полтора года. Квартирка у нас двухкомнатная. На троих было хорошо, на четверых уже тесновато. Но подрастем, дадут еще.
Жена работает в соседнем санатории. Не режимный. Нас устраивает. Она в одну смену, я в другую. Всегда есть кому с детьми. Еще бабушка одна приходит — за десятку в месяц да когда какой сувенир… Можно бы жену и к нам. Здесь мне с надбавками всякими до ста семнадцати рублей набегает, а у нее только семьдесят… Ну, зато в разные смены.
— Подрабатываете?
— Да делаю один левый массаж в неделю… Можно бы и больше, но с детьми приходится сидеть.
— Сколько же, если не секрет, за сеанс берете?
— Да вот в платной поликлинике (уклончиво) такса — пять с половиной. Человек ходит туда, да и говорит: чего я там буду, там очередь, спешат, лучше я тебе дам семь рублей, мне спокойнее будет.
Мне товарищи мои говорят: что ж ты живешь, у тебя ни стенки, ни дорожки нет… А я говорю, у меня дети есть. Главное, чтобы на питание хватало да на одежку им… Вон курточку купили ребенку, а она семнадцать рублей…
Сага секретарши в приемной главврача санатория.
— Однажды выхожу в коридор в халате. У меня халат до щиколоток. Яркий такой. А что такого, у меня муж работает на автобусах — две несет. Я массажисткой — одну несу. Сын — семьдесят. У меня богатые халаты. Сосед ко мне обращается: «Госпожа…» Я говорю: вы зачем же так заявляете? Вы знаете, у меня муж шофер, я — массажистка, работаю с десяти лет. Старший брат у меня — заслуженный пенсионер. Он бывший милиционер. Где же вы тут у нас господ видите? Он говорит: но есть же у нас еще госпожи. Я говорю: у нас еще и убийцы есть. Почему же вы меня тогда убийцей не называете или жуликом?
А под Новый год он один остался. Пьяненький, мы с ним вчетвером справиться не могли. Подходит к двери, стучит: Клавдия Ивановна, с праздником вас. Это, конечно, чтобы я его пригласила или по крайности вина налила. Ни за что! С праздником, говорю, Макар Степанович, с праздником, и дверь на крючок. Он к соседям: тетя Паша, с Новым годом, с новым счастьем! Ну, там его тоже турнули.
Жена его под полночь пришла с дежурства. Ну, говорим, Мария, и как ты только живешь с таким. Вот так, говорит, и живу.
— У меня диван — как кровать двуспальная. Метр девяносто в ширину. Дочь приходит с мужем и сыном когда, лежат все трое.
А она «Лиру» купила. Ну, полуторку. А у нее два мужика огромадных. Разве они там уместятся? Ну, хочет, чтобы было красиво. А я — чтобы было удобно.
Медсестра:
— Я когда умру, тело свое завещаю больнице. Пусть кромсают, пусть учатся.
В санаторном буфете:
— Смотрите-ка, китайцы нам яблочков прислали. Давно они не присылали. Рассорились. Поначалу такие культурные, вежливые оказывались. У нас их тут целая группа отдыхала. Большие люди, видать, у себя. Утром я на работу иду, дождь ли, снег ли, наши спят, а они зарядку делают.
Молодая медсестра — молодому врачу:
— Вов, хочешь, чтобы была завтра красивой? Отпусти пораньше, мне еще накрутиться надо…
— Почему вы против фильма?
— Там же секретарь райкома выведен дураком.
Реплика Молодцова, декана философского факультета МГУ, который таким образом выразил свое недовольство хвалебной рецензией в «Комсомолке» на фильм «Добро пожаловать» с Евстигнеевым в главной роли.
— К чему все эти выкрутасы? — развивал на досуге свою мысль доктор философских наук, приехавший в Железногорск подлечить желудок. — Лучше бы просто рассказали о хорошем пионерлагере, о том, как старшим воспитывать младших. А если есть какие недостатки, так прямо об этом и сказать. Над чем тут смеяться?
За эти десять лет на его глазах рухнул культ Сталина. Десятки других руководителей, живых и мертвых, развенчаны или сошли со сцены по весьма основательным причинам. Но жизнь для него не сопрягается с искусством. Секретарь райкома дурак — значит, фильм, повесть, стих — антисоветские.
Вернувшись из Железноводска в Москву, хохмы ради принял участие в конкурсе на короткий рассказ, который объявила «Литературная газета» на своей недавно введенной юмористической полосе «Тринадцать стульев». Рассказ состоял из одной фразы: «Состав отдыхающих санатория “Дубовая роща” полностью отвечал его названию».
Реакция заместителя главного редактора «Литературки» Виталия Сырокомского была на уровне этой однострочной миниатюры:
— Если ты предъявишь мне документальные доказательства, что в стране есть еще хоть один санаторий с таким названием, но не в системе Четвертого управления, мы тебя напечатаем, а может, и премию дадим.
То ли такого санатория за пределами «кремлевки» не оказалось, то ли недосуг было искать его, но как «рассказ», так и реплика Сырокомского заняли свое место не на страницах «Литературки», а в одной из Конторских книг .
«Дубовая роща» — санаторий для привилегированных. Но все на свете познается в сравнении. Однажды довелось побывать ни больше ни меньше как в гостях у члена Политбюро и министра иностранных дел Громыко, с сыном которого дружил. Дело было в Крыму, в овеянной пугающими легендами Мухолатке, бывшей сталинской резиденции в Крыму.
— Здесь, в общем-то, можно отдохнуть. Есть все условия, — добродушно пробубнил хозяин, реагируя на протокольные комплименты этому кусочку крымского чуда, о котором совсем недавно прочитал в нелегально привезенной из заграничной командировки книге Светланы Аллилуевой. Из-за поворота показалась, «поднимаясь медленно в гору», машина, именовавшаяся в народе членовозом, — ЗИЛ-110. Из нее вышел двенадцатилетний внук министра.
— Ой, какая машина! — воскликнула моя дочка.
— Какая такая, — недоуменно поднял брови вверх ее ровесник. — Обыкновенный ЗИЛ!
Были в гостях у Толи Громыко в Москве. Когда собрались уже расходиться, приехал Толин папа. Попить с молодежью чайку.
Один из гостей, мидовец Сева Софинский, получивший вскоре повышение, потом делился с друзьями в свойственной ему манере, не позволявшей отличить шутку от серьеза:
— Вот посидел рядом с министром иностранных дел и стал завотделом печати.
— Это что, — парировала моя жена. — Посидел министр иностранных дел рядом со мной и стал членом Политбюро.
Дело было в мае 1973 года.
Когда Громыко-младший рассказал об этом своему папе, тот вволю похохотал и сказал, что это лучшая шутка, какую он когда-либо слышал.
Смеялась и Громыко-мама. Она всегда была рада гостям сына:
— Вы приходите почаще. От кого же еще такое услышишь?
…Только в отпуск и из отпуска и удавалось теперь ездить поездом. Многодневные служебные вояжи через всю страну, когда самолет считался роскошью, отошли в область ностальгических преданий. А в молодости это было страстью. Чем дальше и дольше, тем лучше.
Первая такая поездка была в город Ош, к родителям, после окончания первого курса МГУ. Отец в ту пору строил дорогу Ош — Хорог , из Киргизии в Таджикистан через весь Памир.
Тогда все твое счастье зависело от прыти, с какой ты на Казанском вокзале после объявления посадки проскочишь на перрон, чтобы занять третью, багажную полку. Вагон общий.
Вот ты влез на третью полку
И забился в уголок…
Прямо как будто о тебе это написал Симонов.
Купейный казался недостижимой мечтой. Но как вслед за третьей полкой пришел плацкартный вагон, так и за плацкартой скоро последовало купе, сначала жесткое, а там и мягкое, сначала на четыре полки, а там и двухместное.
Было неожиданностью обнаружить, что такого рода удобств можно и стесняться. Свидетельством открытия стал занесенный в Тетради рассказ дочери Льва Толстого Татьяны. По ее словам, отец всегда ездил в вагоне третьего класса. «Но однажды на станции его подобострастно приветствовал жандарм и попросил разрешения взять ему билет. Какого класса — первого или второго? Он смутился и сказал — второго, а потом корил себя, не мог простить себе этой слабости, презирал себя».
По мнению дочери, ее отец просто не нашел в себе душевной силы обмануть ожидания услужливого стража порядка, разрушить его представления о графском образе жизни.
Алеша Карамазов, собираясь в первую в своей жизни самостоятельную поездку — к отцу, тоже заявил, что «непременно хочет сидеть в третьем классе», хотя и во втором «проезд стоил очень недорого».
И уж вовсе неожиданно аукнулась эта тема совсем недавно, когда читал в «Дружбе народов» роман Ольги Трифоновой об Альберте Эйнштейне: «Однажды в Испании король предоставил ему с Эльзой (первой женой) свой вагон, от чего Эльза, буржуазная и глупая — ничего в нем не понимала! — была в восторге. А Эйнштейн, вернувшись из путешествия, сказал: “Ты можешь ездить как хочешь. Я же буду ездить всегда третьим классом, как Толстой”».
…После тех памятных пяти суток на верхней, багажной полке плацкартного вагона — пять часов на ташкентском вокзале в ожидании поезда в Ош.
По радио вдруг сообщили о начале войны в Корее. Мол, вероломное нападение на наших северокорейских братьев, которое не может остаться безнаказанным… На вокзале тут же началась паника. Кто-то куда-то бежал, кто-то выстраивался в очередь…
Стало не по себе: вдруг сейчас вообще отменят все поезда?.. Но нет, «пятьсот веселый», как называли тогда поезда местного значения с остановками на каждом полустанке, подали вовремя и отправился он по расписанию. И этот путь из Ташкента в Ош через всю Фер
ганскую долину я, конечно же, сравнил бы со въездом в рай, если бы имел о нем хоть малейшее представление. Из окна — бесконечные хлопковые поля, расчерченные квадратиками тутовых насаждений. На остановках, которые происходят каждые двадцать минут, — платформы, заваленные дынями, которые уже позднее поэт и переводчик среднеазиатских поэтов Яша Козловский уподобил артиллерийским снарядам, и арбузами, которые можно сравнить только с ядрами Царь-пушки, и виноградом, черным и белым, которому вообще никакого сравнения не подберешь. И ароматный дым, поднимающийся над мангалами, аппетитное шипенье бараньего жира, капающего в огонь с шампуров…
Следующий многодневный вояж поездом тоже был в Среднюю Азию. В Узбекистан. Корреспондентом «Комсомольской правды». Запомнилось название первой корреспонденции — «Пиала по кругу». Заголовок относился к древнему обычаю пить чай из одной пиалы в непременных тогда президиумах всяческих собраний и заседаний, передавая посудину из рук в руки. Негигиенично и неприлично, как показалось мне. Но сама корреспонденция была о более страшном обычае, феодальном пережитке, как это тогда называли, — участившемся самосожжении школьниц старших классов. Получалось, что как в царской России в дворянских кругах нельзя было не вызвать на дуэль покусившегося на твое достоинство человека, так девочкам-подросткам в узбекских школах нельзя не отреагировать этим ужасным способом на показавшееся обидным замечание учителя или на насмешки одноклассников.
Полвека спустя, да-да, полвека, в глубокую постсоветскую уже пору, ехал в метро. Какой-то «вьюноша веселый» уступил, к моему неудовольствию, — что я, старик, что ли? — место. Рядом сидевший человек — азиатский рисунок лица, в летах, темное суконное пальто с серебристым каракулевым воротником, шапка ондатровая (униформа совпартработника шестидесятых—семидесятых годов) — все всматривался в меня и вдруг произнес, то ли спрашивая, то ли утверждая:
— Такой-то? — И не давая случайному спутнику прореагировать: — Пиала по кругу?
— Неужели помните?!
— Еще бы, — как о чем-то само собою разумеющемся.
И непонятно было, укоризна или похвала звучали в его голосе.
Негигиенично — понятие весьма растяжимое. Когда в студенческие годы попытался, говоря словами Ярослава Смелякова, «нанести свой первый поцелуй» будущей жене, она отстранилась:
— Нельзя…
— Почему?!
— Негигиенично.
Узбекистан… Своеобразные отношения завязались с годами с партийным лидером Узбекистана Шарафом Рашидовым, который к тому же еще числился и по цеху литераторов. Когда произошло страшное ташкентское землетрясение, командировал в Ташкент первое перо редакции. Пескова. Тот прямо с места драматических событий надик товал стенографисткам полосу, а сам со снимками вылетел в Москву. При выходе номера полосу остановила цензура. Оказывается, без согласования в «верхах» нельзя рассказать даже о стихийном бедствии. Как будто наше правительство и за это в ответе.
— Да мы же не столько о бедствии, сколько о мужестве жителей и героизме спасателей, — пытался урезонить я самого главного цензора, Павла Романова, к которому адресовал сидящий на этаже «свой» цензор, уполномоченный Главлита. Тоже, кстати, Романов, которого звали «маленький Романов», хотя ростом он был раза в полтора длиннее своего шефа.
— Не могу, не положено, — со знакомым рыком отбивался Павел, но в какую-то минуту дал слабину: — Звони Рашидову, он кандидат в члены Политбюро.
Поднял трубку ВЧ, междугородней правительственной связи. С ходу оценив обстановку, Рашидов попросил подождать у аппарата. И через несколько минут сказал:
— Пожалуйста, печатайте. Леонид Ильич дал согласие.
Одним словом: ушла зима, настало лето, спасибо партии за это.
Когда спустился из кабинета в типографию, уполномоченный, с ручкой наперевес, уже спрашивал шутливо, где ему поставить автограф. Ликвидированный в одночасье запрет на информацию о стихийных бедствиях и цензорам облегчил жизнь. Полоса вышла с аншлагом на полосу: «Ташкент зовет на помощь», и это был первый в нашей печати подробный и связный рассказ о том, что произошло. И вообще о землетрясениях в Стране Советов. А в Тетради перекочевали байки, которые спецкор привез из Ташкента.
Когда ташкентцы пришли в себя от шока, вызванного землетрясением, у них еще оставались силы улыбнуться.
«Землетрясение евреев растрясло, русских напугало, узбеков рассмешило» — гласила народная молва.
Люди в городе издавна селились анклавами. Был Старый город, где жили в основном узбеки, Кашгарка, заселенная евреями, и Новый город, где преобладали русские.
Стихия действительно прошла по узбекской столице, «как проходит косой дождь», полосами.
Рашидов был газете благодарен. Публикация размером в страницу открыла не только тему, но и шлюзы общесоюзной помощи. Когда через пару недель я прилетел в Ташкент по приглашению узбекского босса, тот поведал не без удивившего скепсиса, что «на Политбюро эту материю товарищи обсуждали» и не смогли ответить себе на вопрос, а кто же, когда и каким образом запретил газетам писать о землетрясениях, наводнениях, оползнях, извержениях вулканов и прочих стихийных бедствиях.
В другом случае узбекскому боссу спасительной само иронии не хватило.
В Сырдарьинском районе, куда глава республики порекомендовал гостю из Москвы съездить, «раз уж, мол, пожаловали в наши края», секретарь райкома партии демонстрировал новые чайхану и ошхану (столовую):
— Для района — событие. На открытие пригласили Шарафа Рашидовича. С ним приехали другие товарищи. Все посадили по деревцу. Шараф Рашидович тоже посадил. Все деревьица потом посохли, а Шараф Рашидовича, видите, растет.
С надеждой посмеяться вместе, такие уже, казалось, сложились отношения, поведал при прощании Рашидову эту байку, но тот не поддержал легкомысленный тон гостя. Нахмурился.
«В мире одноглазых не показывай второй глаз» — этой древней восточной мудростью, которую тоже вывез из своей поездки, подвел тогда в Тетрадях итог вышеприведенному сюжету.
…Когда Никита начал делить партийные организации, республиканские, областные и районные, на промышленные и сельские, а также создавать межреспубиканские сов нархозы, одним из которых стал Средазсовнархоз со столицей в Ташкенте, таджикский поэт Мирзо Турсун-заде сказал за дастарханом:
— Есть у нас старший брат — русский, хорошо. Зачем нам еще средний брат — узбек?
Судя по рассекреченным теперь докладным руководителей КГБ в ЦК, и в такой «мягкой» — тоже сегодняшний оборот — форме протесты не оставались без внимания. Но и не иссякали.
Вспомнилось по ассоциации, как Петр Иванович Морозов, партийный глава Амурской области (Благовещенск), выступая на конференции по разделению обкомов на промышленные и сельские, сказал: идея плодотворная, но недолговечная.
…После партконференции ехали с ним ночью замерзшим Амуром к его другу, председателю колхоза, на ужин. Из темноты три сугроба возникли. Подъехали поближе. Три рыбака в кремовых овчинных тулупах заледенелых. Сидят, каждый у своей лунки, и качают мормышки. На незнакомцев на автомобиле со спецномером — ноль внимания.
— Клюет?
Смотрят как на идиотов.
— Клюет?
Да какой же дурак в такой мороз клевать будет?!
…Когда Мирзо Турсун-заде, находясь в заграничной командировке, узнал, что ему присуждена Ленинская премия, то первым делом позвонил мне и спросил, нельзя ли будет по возвращении в Москву по дороге домой остановиться у нас. Спрятаться, как он сказал.
— В гостинице «Москва» (там всегда останавливались среднеазиатские и кавказские «классики») мне нельзя находиться. Сопьют.
Обосновавшись у московских друзей, он отправился вместе с моей тещей на Центральный рынок. Купили рис, баранью ногу, кунжутного масла. Подпоясавшись женским фартуком, гость стал готовить на газовой горелке плов. И поскольку газ — не древесный уголь, а кастрюля — не чугунный казан, явно не был уверен в успехе.
— Что ты волнуешься, Мирзо, — попробовала успокоить его жена. — В историю ты уже все равно вошел…
— Вошель-то я в нее вошель, — отвечал аксакал, помешивая клокочущий рис, — да как мне из нее выйти?..
Возвратившись домой, новоиспеченный лауреат с первой же оказией отправил нам в Москву казан.
К поэтической продукции Мирзо я относился спокойно. Другое дело — его бесконечные рассказы, притчи и легенды, особый привкус которым придавало то обстоятельство, что героями их были не только выдуманные или жившие в незапамятные времена персонажи, но современники, в основном писатели, а еще точнее, «братишки» — термин, произошедший от прозвища отдела в «Литературной газете», который официально назывался «Отдел братских литератур». Заведовала отделом жена.
Как-то в Баку таджики во главе с Мирзо после сытного официального обеда, «усталые, но довольные», нагрянули к преемнику Самеда Вургуна Мирзо Ибрагимову. Сначала сидели вялые и скучные, как осенние мухи. Постепенно оживились. Турсун-заде неосторожно пошутил:
— Ну, теперь можно и снова начинать.
Хозяйка моментально исчезла, а через час-полтора по явилась с блюдом дымящегося плова.
— Слово гостя для нас закон.
— Что будете, ака, шурпу или плов?
— А у тебя разве один котел?
Пупайка изнутри (рюмка водки).
Летней ночью муж, отталкивая жену:
— Ну что ты лезешь, жарко.
— Вы и зимой это говорите, ака.
Красавица царевна жила в роскошном дворце, окруженном садами роз. Садовник каждый день приходил ранним утром и клал к ее ложу розу. Однажды она вышла в сад и увидела, как прекрасны живые розы, и сказала садовнику, что, если он сорвет хотя бы одну, она велит отрубить ему голову.
Но на следующее утро он снова пришел с розой.
Она приказала отрубить ему голову. Он попросил дать ему сказать перед смертью последнее слово и получил разрешение.
— Они, — кивнул на розы, — они думали, что они красивее всех. Но я бросаю их к твоим ногам.
Попытка выяснить, отрубили ли голову садовнику, не увенчалась успехом и вызвала лишь снисходительные улыбки у рассказчика и его восточных слушателей.
Товарищ не понимает…
В сталинские еще времена поссорились азербайджанский Иван Никифорович (Самед Вургун) и туркменский Иван Иванович (Берды Кербабаев) из-за одного восточного просветителя раннего Средневековья, которого азербайджанцы называли своим, а туркмены своим.
И вдруг грянул гром: просветитель был с опозданием в тысячу, а то и более лет обвинен заодно с его современными апологетами в пантюркизме, панисламизме и еще в каких-то грехах. А его поклонники — в космополитизме.
А тут подошло время лидерам писательских организаций лететь в Москву на очередной пленум комитета по Сталинским премиям. Реактивной гражданской авиации тогда не было. Добирались до Москвы из столиц Средней Азии с промежуточными посадками.
Прилетаем в Сталинград, слышим — объявляют посадку самолета из Ашхабада. А до этого еще Самед Вургун из Баку здесь приземлился. Самед говорит:
— Давай постоим посмотрим, наверное, Берды из самолета выйдет.
И верно, видим, спускается по трапу Кербабаев, как всегда подтянутый, брюки со стрелкой, несмотря на дальнюю дорогу, рубашка с иголочки. Здороваются, и Самед говорит:
— Ладно, ака, пусть будет просветитель туркменом.
А он пятится и отвечает в том духе, что, мол, нет, возьмите его себе.
— Нет, ака, вы возьмите…
 С рано умершим Самедом Вургуном связана была и другая притча-быль, рассказанная тем же Мирзо. Ехала советская делегация поездом на какой-то конгресс в Варшаву. Рано утром остановка в Киеве. В купе, где сладко продолжают спать Турсун-заде и Самед Вургун, врывается Фадеев:
— Вставай, Восток, Киев проспишь.
— Э-э, — отвечает Самед, — что Киев! Восток всю свою историю проспал.
Это к нему Константин Симонов обращался на обеде у лондонских лордов:
— А ну, скажи им речь, Самед, испорти им, чертям, обед.
Когда пришла пора умирать, Вургун разослал близким людям — а они у него нашлись и в Москве, и во всех республиках — телеграмму всего из четырех слов: «Караван уходит, поспеши проститься».
Не эти ли слова, много лет ходившие из уст в уста, навеяли Расулу Гамзатову его стихи, ставшие благодаря переводчику Якову Козловскому и композитору Яну Френкелю песней о том, что солдаты, не вернувшиеся с полей брани, не просто в землю полегли когда-то, а превратились в белых журавлей? Премьера песни состоялась в Голубом зале «Комсомолки» в присутствии ее авторов.
Пел смертельно больной, как вскоре стало известно, Марк Бернес, для которого это исполнение было последней встречей с публикой.У восточных людей особое отношение к смерти — одновременно почтительное и непринужденное. Они с ней разговаривают, как с близкой родственницей.
От Расула Гамзатова довелось услышать, когда кто-то при нем посетовал на ранний уход Мирзо Турсун-заде:
— Почему рано? 60 лет — возраст для поэта вполне достаточный. У меня, например, такое ощущение, что я свою жизнь уже прожил, что я другую жизнь живу, чьюто другую…
С бакинцем Самедом Вургуном я не успел познакомиться, а с Расулом и Кербабаевым стали друзьями.
Если верить молве, которой не очень-то верилось, то во время одной из проработок Солженицына в Союзе писателей Кербабаев сказал, на правах старшего по возрасту обращаясь к нему на «ты»:
— Я пишу о хорошем — я живу хорошо. Посмотри на меня.
То, что Берды Кербабаевич и в преклонные годы был щеголем — костюм отглажен, ворот рубашки накрахмален, ботинки сияют, отражая солнце, — было широко и хорошо известно в литературных и около кругах.
— Ты пишешь о плохом — ты живешь плохо. Посмотри на себя.
Солженицыну действительно в те времена было не до того, чтобы пристально следить за своим гардеробом. Кто-то из очевидцев, сидевших рядом с Александром Исаевичем на правительственном приеме на Ленинских горах — встреча руководителей партии и правительства с художественной интеллигенцией, — рассказывал:
— Смотрю, а у него подошва на правом ботинке толстой такой красной резинкой к опорку привязана. Неужто уж до такой бедности дошел?
«Может, и дошел», — подумал я, но про себя вспомнил, как в войну пришел в школу, в четвертый класс, в лаптях и в дедушки сторожа овчинном полушубке. Хотел поразить девчонку одну. Хорошую девочку Лилю, что на улице той же жила.
Расплата за это невинное шутовство догнала через полвека. Приехал в родной Сердобск, где учился в войну, и пришел в гости к однокласснику, так же мало уже похожему на выпускника начальной школы, как и я.
Вспомнили за рюмкой водки и этот казус. Я поинтересовался судьбой нашей общей знакомой, ради которой…
Однокашник, Володька Саврасов, хитро прищурившись, погрозил пальцем:
— Ты брось, мы же все знали почему.
— ???
— Тогда талоны выдавали на промтовары, вот ты и хотел показать, что ты самый нуждающийся.
Кажется, так и не удалось его разуверить.
Злая байка о Кербабаеве была так же несправедлива, как и наивная догадка моего дружка. В годы революции и Гражданской войны Кербабаев хлебнул не меньше Солженицына. Сидел и при белых, и при красных, и у басмачей-младотурок, которые приговорили его к смертной казни, и у чекистов в 37-м году. А в 47-м при обсуждении постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» был припечатан прозвищем «буржуазный националист».
Он был влюблен в пустыню, возил гостей в Каракумы, показывал, как можно жарить мясо, завернув его в тесто и закопав в раскаленный от солнца песок, — завтрак чабана. И однажды, когда гуляли по барханам, произнес фразу, которая, показалось, носила автобиографический характер: «В песок падать не страшно. Упадешь — не ушибешься».
Непременным объектом шуток было любвеобилие аксакала.
Мол, когда был членом Комитета по Сталинским, а потом Госпремиям в области литературы и искусства, был замечен в том, что на просмотры представленных к награждению спектаклей, музыки и кино всегда являлся с кем-нибудь из самых красивых и молодых женщин, работавших в штате этого учреждения. Был бодр, весел и остроумен. Но однажды пришел с женой и заснул в первом же акте представления.
Когда в очередной раз он женился, кто-то из молодых да ранних посоветовал ему взять дублера. Аксакал пообещал воспользоваться советом.
Когда молодая жена забеременела, нахальный юнец снова завел речь о дублере.
— Тоже беременна, — невозмутимо пояснил Бердыака.
…После вступления войск СССР в Афганистан довелось дважды побывать в Душанбе.
Один раз по случаю шестидесятилетия Турсун-заде. На юбилее впервые услышал, как в годы борьбы с космополитизмом этот добродушный, мягкий, всегда с улыбкой на пухлых устах Мирзо «вставал железа тверже» на защиту неправедно обвиняемых в низкопоклонстве ученых и переводчиков из Москвы — Брагинского, Лозинского, Семена Липкина.
— Со всех трибун вопиял, — говорили ветераны. — Горлинка становилась соколом…
Другой раз прилетел в республику по случаю предполагаемого избрания делегатом на очередной съезд КПСС — двадцать пятый.
Так было заведено, что прежде чем та или иная кандидатура в партийные инстанции будет предложена непосредственно делегатам, будь то районная, областная или республиканская партийная конференция, она должна быть утверждена в ЦК КПСС, проще говоря, у Суслова, который обязательно лично знакомился с тем, что на Западе называют CV, а у нас — объективка, сопроводиловка, анкета.
В общем: «Вот тебе, Адам, Ева, а теперь выбирай себе жену».
Выбирали, как всем было хорошо известно, не личности, не персоны, а должности. Вот и такой должности, как председатель ВААП, положено быть в делегатах съезда. А так как в Москве начальства всех мастей на несколько порядков больше, чем в любом другом городе, то кандидатов в делегаты всесоюзного съезда «разбрасывали по регионам». Таджикистану, согласно такой разверстке, предстояло «избрать» трех «товарищей из центра» — одного аж секретаря ЦК, Бориса Николаевича Пономарева, ведавшего международными делами, одного помощника премьера и одного «руководителя ведомства». Последний, то есть пишущий эти строки, был единственным из трех столичных персон, кто in person прилетел в Душанбе на республиканский съезд.
Свободное от нудных заседаний время проводил с бывшим своим, а тогда «Правды» собственным корреспондентом Отахоном Латифи. Еще одна живая копилка всяких восточных легенд и баек, а также неустанный производитель собственных афоризмов, которые перекочевывали в Тетради.
В свое время, устав защищать задиристого Отахона от нападок местных, таджикских властей, я сделал его спецкором по всей Средней Азии. Будешь, мол, как колобок: я от дедушки ушел, я от бабушки ушел.
Но и это не спасло журналиста, который жалил и жалил, не разбирая чинов и казенных авторитетов, всю среднеазиатскую правящую рать. Кончилось тем, что Отахона пригласил в собкоры «Правды» ее новый редактор Зимянин. Он был назначен после уволенного за либерализм на ниве культуры академика Румянцева и искал способы доказать, что тоже никому в рот глядеть не собирается.
— Не дрейфь, — панибратски заявил он Отахону. — С нами они как сядут, так и слезут.
И вот теперь мы впервые встретились в Душанбе, как говорится, без чинов. Ты мне не собкор, я тебе не редактор.
Отахон посчитал своим долгом — верилось, приятным — и встретить в аэропорту, и проводить своего бывшего шефа, и домой позвать, и в свое любимое Вардзобское ущелье свозить, правда без ночевки, как бывало раньше, в силу особой миссии гостя.
Тот факт, что никто никому теперь не начальник, делал Отахона еще более увлекательным собеседником. К тому же он угощал своего бывшего шефа не только шашлыками и пловом, но известными и влиятельными в республике людьми.
Как-то вечером на правительственной даче, где поселили московского гостя, разговорились с ним об Афганистане. Он был под боком. И один из делегатов республиканского съезда, командующий всей советской группировкой, днем заседал вместе со всеми, а на ночь улетал в свою ставку в Кабуле.
Академик Мухаммад Осими рассказывал, как, будучи в Кабуле, — там уже правил Амин, свергший незадолго до того Тараки и сам впоследствии свергнутый и убитый советскими спецвойсками, — он буквально из застенка вытащил видного афганского поэта и привез его в Душанбе. Звали его Лоик, как и его видного таджикского собрата.
Помогло, как ни странно, то, что, будучи в столице Афганистана, академик громогласно отказался от аудиенции у Амина, заявив, что не пойдет на прием к человеку, который бросает поэтов в тюрьму.
В Таджикистане спасенный Лоик был окружен почитанием и, невзирая на свое иностранное гражданство, был даже принят в местный Союз писателей и избран в республиканскую академию.
— Ну а по человечески что он из себя представляет? Хороший человек?
— О, конечно, — сказал Осими. — Он — человек- кристалл и с нашим мировоззрением. Настоящий марксист- ленинец.
— А что он кончал? — спросил я, быть может, в связи с избранием афганца в академию.
— Медресе. Он сын мудариса. Ну и их университет тоже… Он нас принимает без всяких оговорок, — продолжал Осими. — У него такой принцип — все должны принимать нас без оговорок. Он считает, что, если есть оговорка, хотя бы одна, это уже не интернационалист.
Лоик проповедовал, что не существует в природе трех языков — таджикского, персидского и дари, а есть три диалекта одного языка, в развитии которого таджикам, как более продвинутой нации, предстоит сыграть решающую роль. Его собеседникам это нравилось.
Огорчало то, что поэт рвался посетить Ташкент.
— Я ему сказал: зачем тебе Ташкент? — присоединился к разговору поэт Мумин Каноат, сменивший умершего Турсун-заде на должности руководителя местного Союза писателей. — Я был там недавно, пиалку чая не подали.
— Ох эти узбеки! Нам еще тысячу лет работать и работать над ними, — глубоко вздохнул Отахон.
В этой связи, тем более после пары-другой, а может и больше, рюмок водки, стали шутить, с опаской поглядывая на гостя из Москвы, что неплохо бы присоединить Афганистан к Таджикистану, создать форпост, который был бы противовесом тюркоговорящим сообществам. Пантаджикистан.
…Поездка в Ереван в составе группы членов Комитета по Ленинским и Государственным премиям сохранилась в Тетрадях рассказом о том, как в руководящих и творческих кругах Еревана обсуждали вопрос, где похоронить Арама Хачатуряна.
Многие предлагали на площади, перед зданием республиканской филармонии. Другие сомневались. Решили посоветоваться с католикосом.
Тот сказал:
— Отдельно хоронят только преступников и самоубийц. Человек должен лежать среди равных себе, — и назвал пантеон.
От Хачатуряна разговор невольно перешел на Шостаковича, который любил бывать в республике. Отдыхал в Доме творчества Союза композиторов на Севане.
Журналисты спросили:
— Дмитрий Дмитриевич, как вы сочиняете свои гениальные сочинения?
— Очень просто, — ответил он. — Сажусь за стол. Кладу перед собой лист бумаги. Макаю перо в чернила и пишу. Как чернила высохнут, снова макаю и снова пишу…
Однажды выходит в аэропорту из самолета, в одной руке костыль, другая рука в гипсе.
— Дмитрий Дмитриевич, как это случилось?
— Да знаете, нас учили, что нужно смотреть вверх и вперед, а оказывается, надо смотреть себе под ноги.
Интервьюер спрашивает:
— Дмитрий Дмитриевич, какую из стихий вы больше любите, океан или небо?
— Да как-то одинаково, знаете.
— Ну а все-таки, Дмитрий Дмитриевич, что больше?
— Да нет, одинаково, абсолютно одинаково…
— Но так же не может быть, Дмитрий Дмитриевич…
— Нет, представьте себе, может… В моем случае это именно так.
— Дмитрий Дмитриевич, научите, как поступить с…
— Сейчас, суп доем и научу…
Этот Дом творчества был излюбленным местом проведения разных профессиональных международных сборищ. Однажды в день приезда очередной такой многоязыкой компании на Международный конгресс авторско-правовых обществ в горах выпал снег , да такой, какого в этих местах в летнюю пору здесь не видели уже несколько десятков лет.
Больше всех обескуражен был директор Дома.
— Боже мой! — причитал он, глядя на замерзших, сбившихся в кучку, как те овечки, которых предстояло съесть, иностранных гостей. — За что ты меня наказал? Ведь весь этот снег я должен компенсировать коньяком.
Гостям такая рокировочка пришлась по дуще.
…14 февраля 1956 года, XX съезд КПСС. Красные книжицы с неопубликованным докладом Хрущева о Сталине, доступные только членам КПСС, каковым я еще не был.
Бурные, доходящие порой до драк дебаты на закрытых собраниях, в давно монолитных партийных рядах, — невиданное дело на памяти тех, кто помоложе. А в Тбилиси — открытый бунт молодежи, уже второго марта, о чем мне «доверительно» поведал в своем кабинете Главный.
Бунт в защиту Сталина, да-да, Сталина, на которого только что открыл всем глаза Хрущев. Мне, комсомольцу, то есть беспартийному, их тут же открыл сам редактор. И не было оснований усомниться в услышанном. То ли ссылка нового самого главного человека в партии сработала, то ли вспомнились давние рассказы сердобской бабушки о том, как и за что их с дедом раскулачивали, как того сослали на Северный Урал.128 129
Студенты в Тбилиси несли лозунги «Долой Хрущева!», «Долой Булганина!», «Молотов во главе СССР», «Молотов — в премьер-министры». Через матюгальники выкрикивали телеграфное обращение к Вячеславу Михайловичу с просьбой «защитить имя Сталина и советский строй, связанный с этим именем, и встать во главе государства».
До сих пор не могу смириться с феноменом этого мистического мятежа, когда действительные и потенциальные жертвы изверга вступились за своего погубителя. Ведь грузинам, его соплеменникам, досталось от него и от Берии не меньше, а больше многих других. Породственному. Кого люблю, того и бью.
Народ, поднявшийся на защиту чести тирана, и танки и автоматы, посланные защитить его, народа, раскрепощение. Какая изощренная фантазия могла бы предсказать такую дьявольскую комбинацию?
— Теперь это все уже позади, — заключил Горюнов. — Но надо поехать и хорошо пописать о Грузии и грузинах. Дать понять, что Сталин — это одно, а народ грузинский — другое.
Было и еще одно задание. Познакомиться на месте с только что снятым с работы редактором республиканской молодежки Ильей Хуцишвили и посмотреть, не подойдет ли он в качестве собкора. Сняли его местные власти как раз за то, что он поддерживал доклад Хрущева.
В день прилета составили план путешествий по Грузии. Илья как абориген со знанием дела предлагал адреса и лица.
Месяц пролетел как один день. Репортажи, очерки, корреспонденции и так называемые авторские статьи отправляли в редакцию по телефону, и они шли с колес.
Илью по моей рекомендации взяли в собкоры. А в Тетрадях сохранились те следы наших странствий по Грузии, что отдавали экзотикой и не нашли отражения в деловых корреспонденциях и репортажах…
Южная Осетия. Поднимаемся по снежной, подтаивающей уже под февральским солнцем тропе в горное село, где предстоит ночевка в доме осетина, чья жена была мать-героиня. Я загорелся написать о семье очерк.
На подступах к первым саклям заметили — сначала услышали, а там и увидели — клубок крупных собачьих тел, с неистовым лаем катившийся в нашем направлении. Я тогда еще не знал, что собаки в горах страшны только с виду. Эти места редко кто посещает в неурочное время, и псы, как люди, рады каждому новому впечатлению. Но в тот момент они выглядели пугающе.
— Спастись можно только одним, — на полном серьезе сказал Илья, — открыть шлюзы и полить их густой струей.
В знак того, что не шутит, начал расстегивать брюки, бдительно следя, последует ли гость его примеру.
Но чей-то зычный оклик остановил собачью стаю за пару минут до того, как она докатилась до нас, так что испытать чудодейственную силу экзотического рецепта, к счастью, не пришлось.
В сакле во время застолья глава семьи стал представлять своих детей: Ибрагим, Махмуд, Рахима… На девятом или десятом имени запнулся:
— Эй, малый, скажи сам, как тебя зовут.
Одна из дочерей хозяина, лет шестнадцати, смотрелась красавицей-горянкой с каких-то старых олеографий.
— Если ты ночью покусишься на дочь хозяина, — сказал Илья перед отходом ко сну, — тебя зарежут, защищая честь семьи.
К этому варианту я отнесся спокойно, потому что планов нападения не было.
— Если не тронешь, оставишь без внимания, тебя ждет та же участь по причине пренебрежения к красоте смуглянки.
К счастью, трагедии не случилось ни по первой, ни по второй причине.
Когда были в Кахетии, в колхозе, недалеко от райцентра Лагодехи, хозяева в припадке патентованного гостеприимства никак не соглашались отпустить гостей, которые — вернее будет сказать, который, то есть я, а не Илья — боялись опоздать на рейсовый самолет, отправлявшийся с районного аэродрома в Тбилиси.
 Кончилось тем, что я поднялся из-за стола и рванул к машине, в которой мы прибыли в райцентр. И конечно же, оказалось, что у «газика» спустило переднее колесо. Вознегодовав, выскочил на проходившее мимо шоссе и начал голосовать. И только тут хозяева подняли руки вверх. Колесо было моментально заменено, но на аэродром приехали, когда восьмиместный самолетик местной авиалинии был уже в воздухе. Обескуражило это только меня. Хитро взглянув на дорогого гостя, провожавший нас райкомовец вместе с Ильей отправились в рубку управления полетами, и через несколько минут я, не веря своим глазам, увидел, как исчезнувший было с горизонта самолет появился снова и, сделав небольшой круг , плавно пошел на посадку. Через десять минут приземлился, а через полтора часа мы с Ильей уже были в тбилисском аэропорту.

Продолжение следует...