Время Гоги
- Подробности
- Категория: Вадим Анастасиади
- Дата публикации
- Автор: Kefeli
- Просмотров: 2470
Когда скончался Вова Осинский, прекрасный писатель и журналист, наш друг и коллега по молодежной газете, автор этих строк, уже работавший тогда редактором “Вечерки”, попросил Гоги Чарквиани написать по этому поводу. То, что написал Гоги об Осинском, не было некрологом в общепринятом смысле этого слова, нет, это был грустный рассказ с узнаваемыми персонажами, рассказ-воспоминание о нашей совместной работе в грузинской молодежной газете - “Молодежке”, о людях, с которыми связала жизнь. Шло время. Печальные события, увы, накатывались вновь и вновь, и не было случая, чтобы Гоги, человек с отличной памятью и тонким литературным вкусом, отказал в просьбе написать об ушедшем коллеге и друге. Последняя просьба была связана с уходом из жизни Тани Чантурия. А вскоре не стало и самого Гоги Чарквиани.
После его смерти я несколько раз просил своих коллег написать о Гоги. И они писали, но написанное меня не удовлетворяло и по этой причине не попадало в печать: один раз, другой… И тогда я понял, что должен написать о Гоги сам – нет, вовсе не потому, что смогу написать о нем лучше, а потому что знаю больше. Сегодня я хочу отдать свой долг Гоги и попытаться сделать то, что когда-то так превосходно умел делать он, – вспомнить. И не только о нем одном.
Газета “Молодежь Грузии” в русской журналистике Грузии 60-70-х годов представляла собой некий светлый островок, где еще не до конца была похоронена свободная мысль, выплывшая из небытия на волне т.н. "хрущевской оттепели”, затем вновь похороненная, но окончательно не сгинувшая. Как однажды пошутил Гоги, какие-то студенты, быть может, посвятят этой газете свои курсовые работы, а там, глядишь, какой-нибудь всезнайка докторскую диссертацию защитит. Пусть будет он удачливым!
Вспоминая о “Молодежке” той поры, естественно, в первую очередь думаешь о людях делавших эту газету и позволявших себе определенное свободомыслие, граничившее с риском оказаться на улице с “волчьим билетом” на руках. Сейчас в это трудно поверить, но в ту пору, когда свободная мысль билась в тисках всевозможных запретов, лишить человека любимого занятия было делом пустяковым. Любой шаг в сторону от генеральной линии считался побегом и жестоко карался. Несмотря на это, тогдашняя “Молодежка” отличалась от других газет “собственным почерком”, причем достаточно ярким, представавшим перед читателями в облике Владимира Осинского, Теймураза Степанова, Игоря Голембиовского или Юрия Мосешвили, Отара Бердзенишвили, Ляли Табукашвили или Владимира Кюркчяна, Арчила Джапаридзе, Дэви Имедашвили или Рудика Габриелова... И за всем этим, конечно, чувствовалась направляющая рука главного редактора Георгия Васильевича Бединеишвили, за глаза именуемого "Жорой".
Так вот, Гоги Чарквиани тоже являлся “лицом”, причем одним из наиболее ярких “лиц” тогдашней “Молодежи Грузии”. Человек широкого кругозора, интеллигент, прекрасный знаток грузинской и русской поэзии, он занимался в редакции вопросами литературы и искусства, причем был ведущим этих тем не по должности, а по призванию. Да, это было его призванием - собирать вокруг себя молодых и талантливых людей, поддерживать свежие идеи и мысли да и самому быть выразителем новых веяний и тенденций в поэзии и культуре. Он прекрасно разбирался в нюансах стихотворчества: мог не только продекламировать стихотворение любимого автора, например: “Бой был короткий. А потом мы пили водку ледяную, и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую…” (Семен Гудзенко), но и взять и в один присест написать свое. Правда, “свое”, а точнее, “свои” стихи Гоги писал в основном в стол. Лишь много позже, уже в зрелом возрасте, он издал несколько прекрасных поэтических сборников. Гораздо щедрее был в журналистике, хотя и здесь, как это свойственно талантливым людям, занимаясь будничной работой, текучкой, подготовкой к печати чужих материалов, иной раз подолгу не мог найти времени для написания собственных строк. В этом он немного напоминал своего любимого футболиста, тбилисского динамовца Мишу Месхи, который мог во время футбольного матча какое-то время безучастно простоять на поле, а потом сотворить шедевр.
...18 ноября 1964 года. “Золотой матч” тбилисских динамовцев в Ташкенте. Вся Грузия ликует по случаю долгожданной победы. В редакции молодежной газеты готовится к выпуску специальный номер, посвященный этому событию. Автор этих строк в качестве дежурного по номеру наблюдает за радостными событиями на улицах столицы из редакционного окна. Вот под окнами пробегает возбужденная толпа болельщиков с криками: “Ди-на-мо!” и факелами в руках. “В Киеве после победы в Кубке СССР тоже жгли факелы”,- информирую главного редактора, выглядывающего из окна вместе со мной. Тот озабоченно покачивает головой: "Факелы в Киеве – это одно, а факелы в Тбилиси – другое. Наши факелы могут спалить весь город”. С ревнивым беспокойством обнаруживаю, что Гоги Чарквиани и Резо Габриадзе, которые только что были здесь, куда-то вдвоем исчезли. Несколько часов спустя, уже после дежурства, Гоги находит меня на квартире у поэта Нодара Тархнишвили, рядом с редакцией, на улице Белинского, где я, наконец, получаю возможность провозгласить заздравный тост за динамовцев. Спрашиваю: где были? Оказывается, с бутылками шампанского отправились на стадион и провозглашали тосты в честь исторической победы прямо под штангами футбольных ворот. “Под какими воротами : южными или северными?" - с трудно скрываемой завистью донимаю я своими вопросами Гоги. - “Под южными”, - бурчит он, а я, услышав ответ, предлагаю при первой же возможности повторить эту процедуру с моим участием.
В 2004 году по моей просьбе Гоги написал для "Вечерки" материал к 40-летию "Золотого матча" в Ташкенте. Там ничего не было сказано о шампанском под штангами, зато была озвучена весьма любопытная версия того динамовского успеха: после снятия Хрущева "партайгеносцам" из ЦК КПСС было не до футбола, поэтому они "прошляпили" рывок тбилисских футболистов на финише чемпионата СССР, ну а в Ташкенте что-либо перерешить было уже невозможно...
Разумеется, был своеобразный флер. Гоги был Кандидовичем, т.е. сыном бывшего первого секретаря ЦК компартии Грузии Кандида Чарквиани, назначенного на этот пост в 31 год (ну прямо наполеоновская карьера) - в 1938 году. Что и говорить, цифра “38” в данном контексте звучит достаточно зловеще, но могу прямо сказать, что имя Кандида Чарквиани с репрессиями 1937 года никогда не ассоциировалось. В 1952 году карьера Кандида Несторовича неожиданно покатилась вниз: вначале он был назначен постоянным представителем Грузии в Москве, а затем направлен на какую-то незначительную работу в Среднюю Азию. Поговаривали, что с ним хотели расправиться, но не успели: грянул март 1953 года. Об этом периоде своей жизни Гоги рассказывать не любил. Например, он просто не мог не видеть в доме своего отца Лаврентия Берия, но на все наши вопросы молчал как партизан. Достоверно было известно лишь то, что однажды он сидел на коленях у Климента Ефремовича Ворошилова и даже играл с эфесом его шашки.
Мать Гоги Тамара Шалвовна, в девичестве Джаошвили, энергичная женщина, даже много лет спустя после отставки супруга сохранившая манеры “первой леди”. В редакции о ее “твердом” характере знали все, а в особенности “главный”… Тщательно отслеживая круг возможных "собутыльников" Гоги или просто людей, с которыми чаще других общался сын, они с Кандидом Несторовичем однажды, без всякого предупреждения, заявились к нам домой, к изумлению моей мамы, видевшей бывшего первого секретаря ЦК лишь на портретах в служебных кабинетах в 40-е годы. Несколько ранее, с этой же целью, Тамара Шалвовна нанесла визит в семью Вовы Осинского и минут 15 беседовала с отцом Вовы, 75-летним пенсионером с трясущимися руками, полагая, что разговаривает с самим Вовой, великовозрастным "растлителем" ее сына, которого она прежде ни разу в лицо, естественно, не видела. Впоследствии Вова, тогда еще молодой и едкий на язык человек, конечно, по этому поводу немало иронизировал.
...Часа за два до окончания рабочего дня в редакции появлялся высокий худой человек с иссиня черными волосами и орлиным носом. Звали его Гиви Какабадзе. Он молча усаживался в комнате, неподалеку от гогиного стола и терпеливо дожидался, пока Гоги закончит свои текущие дела и выставит ему кружку пива в новой хинкальной, открывшейся совсем недавно на верхней веранде в саду “Самайа”. Гиви был старше Гоги лет на пятнадцать, но внешне выглядел нашим ровесником, хотя за плечами у него уже была война, правда не с немцами, а белофиннами. И совсем уж неожиданным было то, что Гиви на войне был снайпером. Впрочем, за всю войну Гиви не подстрелил ни одного человека, по этой причине однажды имел крупные неприятности и чуть было не попал под трибунал...
К 6 часам вечера в хинкальной уже шумит- гудит разномастный люд, подгребающий сюда из окрестных газет, журналов и типографий. Здесь можно было встретить и метранпажей - печатников, и журналистов, и писателей с художниками...
Периодически появлялся небритый человек с припухшими веками и на правильном русском языке, наводившем на мысль об университетском образовании, говорил человеку за стойкой: “Здравствуйте, я сын известного писателя, классика грузинской литературы Шио Арагвиспирели, налейте мне, пожалуйста, 100 грамм”. Захаживал известный скульптор, представительный мужчина средних лет, про которого говорили, что у него был роман с самой Екатериной Фурцевой... Потом все собирались за одним из столиков. И начинались разговоры: о литературе, живописи, искусстве вообще. Душой компании чаще всего бывал Гоги. Благодаря ему дружеские застолья за бутылкой вина или кружкой пива превращались либо в литературные диспуты - если речь заходила о русской или зарубежной литературе, либо в литературные лекции - если речь заходила о литературе грузинской, в знании которой с Гоги мало кто мог сравниться. Уточняю: это не были беседы мальчиков с заплетающимися языками. Мы могли "принять на грудь" много, но держались крепко.
То было время, когда представительницам слабого пола посещение подобного рода заведений возбранялось. Исключение составляли лишь первоклассные рестораны, как, например, ресторан на Мтацминда, да еще, пожалуй, т.н. "дамская хинкальная" в подвале тогдашней гостиницы "Тбилиси". Так что, компания у нас подобралась мужская. Тосты типа: "За женщин!" или "За любовь!" не запрещались, но и не поощрялись. Девиз: "О женщинах либо хорошо, либо ничего" соблюдался неукоснительно. Нарушивший это правило немедленно прерывался укоризненным взглядом и уничтожающей фразой: "Мне стыдно за вас", произносимой Вовой Осинским, олицетворением журналистской чести и достоинства, под неусыпным оком которого в нас формировались благородные идеалы ремарковских "Трех товарищей", одной из его любимых тогда книг. Как-то во время редакционной пирушки получилось так, что из уст Гоги и автора этих строк два тоста прозвучали одновременно. "За поэзию!" - воскликнул один. "За наши чувства!", - с неменьшим энтузиазмом воскликнул другой. И тут же последовала молниеносная реакция редакционного старожила Арчила Джапаридзе, объединившего оба тоста в один: "За поэзию чувств!". Все рассмеялись. Гиви Какабадзе чаще молчал, лишь изредка вставляя в беседу лаконичные реплики. Но однажды, когда кто-то завел речь о всеми почитаемом тогда писателе Хемингуэе, вдруг сразил неожиданной фразой: “Хемингуэй - позер!”. Все разом загалдели: почему, почему позер? Объяснить свои слова Гиви толком не сумел, но, перечитывая впоследствии некоторые произведения писателя, я ловил себя на мысли, что наш друг был, оказывается, не столь уж далек от истины.
А перед этим бывало “окошко”, вернее “окно”, в рабочем распорядке, образовывавшееся где-то в районе 2-х- 3-х часов, когда можно было быстренько сбегать к Давиду Алексеевичу в бухгалтерию, за гонораром. Давида Алексеевича Мартирузова, мужчину 75-ти с лишним лет, можно было без преувеличения назвать достопримечательностью города или, как сказали бы сегодня, тбилисским “колоритом”. Расслабившись за стаканчиком вина, он мог пуститься в рассуждения о днях минувших, в которых в качестве не мифических, а совершенно реальных персонажей фигурировали и Сергей Есенин, и Тициан Табидзе, и Владимир Маяковский, и Паоло Иашвили, выстраивавшиеся к нему в очередь, разумеется, за гонораром.
Пришел Давид в бухгалтерию тогда еще издательства “Зари Востока” совсем молодым человеком, и здесь же состарился - у бухгалтерского стола, к которому журналистская братия дважды в месяц приходила за вознаграждением, причитавшимся за ее творческий и, надо полагать, вдохновенный труд в газетах и журналах. Впрочем, дважды в месяц - это для обыкновенных смертных. Были у Давида Алексеевича и любимчики. Например, Гоги Чарквиани и Вова Осинский пользовались привилегией брать гонорары вперед. Скажем, приезжал в командировку в Грузию какой-нибудь Юра Канищев, журналист из Тулы, или заходили Володя Кошман и Сережа Арутюнян - актеры Московского театра на Таганке, прибывшего в Тбилиси на гастроли (Володя Высоцкий во время этих гастролей был в полной “завязке”), или кто-нибудь еще... Разумеется, гостей надо было принимать. Вот и снаряжалась делегация к Давиду Алексеевичу, сами понимаете зачем... Не думайте, будто уломать Давида было легко. Еще издали, заприметив Осинского или Чарквиани и, что греха таить, иногда и автора этих строк, он захлопывал окошко, неизменно приговаривая: “Что вы со мной делаете, что вы со мной делаете?”. Но через некоторое время оттаивал, сдавался, сам высовывал голову из окна и спрашивал: “Сколько?”. Получив ответ, восклицал: “Вы с ума сошли!”, а потом брал ручку, макал пером в чернильницу и молча выписывал чек, урезав названную сумму наполовину.
Гиви Какабадзе жил с матерью и маленьким племянником - сыном покойной сестры в двух каморках на улице Мачабели. Мать страдала тяжелым недугом, нуждалась в постоянном уходе, по этой причине сын никак не решался устроиться на работу. Гиви от матери буквально не отходил и ухаживал с нежной привязанностью. Однажды по пути из ЦК комсомола (там проходило какое- то совещание) мы с Гоги забежали к Гиви. В его комнатенке невозможно было повернуться. Одну ее часть занимала кровать, другую - горы книг. Перед уходом, воспользовавшись тем, что Гиви в очередной раз выбежал на зов матери, Гоги незаметно положил под телефонный аппарат небольшую сумму денег, и тогда я понял истинную цель нашего сегодняшнего визита к бывшему фронтовику.
Гоги был сдержанным человеком, чья жизнь представала перед многими лишь своей внешней стороной, и те, кто не знали его близко, могли только догадываться о его богатом и сложном внутреннем мире, нередко отзываясь о нем как о сухаре или даже эгоисте. А я вспоминаю его теплый дружеский локоть в очень тяжелые для меня дни - после смерти мамы. Панихиды тогда назначались не так, как сейчас, а гораздо позже - в 7 часов вечера, но Гоги ежедневно, наверное, уже с 2-х часов дня, сидел рядом со мной, иногда просто молчал. Помню, именно в те дни, видимо, из-за каких-то ассоциаций, мне вспомнилась стихотворная строка: “Где стол был яств, там гроб стоит”, и я стал вспоминать, где же ее прочел. Искал в пушкинском “Пире во время чумы”, почему-то думал, строка оттуда, искал вначале один, потом вместе с Гоги, но так ничего и не нашел. Уже поздно вечером, уходя с панихиды, Гоги пообещал, что поищет строку дома. Ночью он позвонил и сказал, что, оказывается, это не пушкинская, а державинская строка, использованная Пушкиным в качестве эпиграфа к одной из глав “Дубровского”.
И напоследок вернусь к тому, с чего начал. Равнодушно читать заметки Гоги о наших коллегах, покинувших этот в мир, я, разумеется, не мог - ни как человек, ни как редактор. Ведь то, о чем он писал, было живо и в моей памяти, было частью и моей биографии. Когда умерла Таня Чантурия, Гоги написал один из тех ярких рассказов-воспоминаний, о которых я говорил выше. Таня начинала в “Молодежке”, затем была собкором “Комсомолки” и “Известий”, снималась в главной роли в самом первом фильме тогда еще начинающего кинорежиссера Отара Иоселиани “Апрель”, да и вообще была редкой умницей и внешне очень хороша собой. После апрельских событий 1989 года, обнаружив, что требования, предъявляемые к ней руководством редакции "Известий", расходятся с ее убеждениями, она написала заявление об уходе. И порвала с журналистикой навсегда. В поэме журналиста-известинца Эдуарда Пасютина “Известиада” есть строки, посвященные Тане:
“Когда саперные лопатки,
Явив советские порядки,
Упали на ее народ,
Татьяна вышла из “Известий”,
Она ушла дорогой чести,
Бесчестью предпочтя развод”.
В том Гогином материале о Тане мне запомнился один эпизод, относящийся не только к ней, но и к нему самому. Казалось бы, ничего особенного в этом эпизоде нет, и все-таки…
“Раньше на Мтацминда, почти на том же месте, что и сейчас, стояла более низкая телебашня, - писал Гоги. - А чуть ли не под самой этой башней находилась маленькая студия, откуда шли передачи в прямой эфир без всяких записей, кассет и т.д. Вот туда пришли как-то в декабре, в разгар подписной кампании, выступить по телевизору и поагитировать за свою газету сотрудники “Молодежи Грузии”, и Таня, конечно, тоже.
Затем уже втроем – Таня, Резо Габриадзе, тогда еще не сценарист и режиссер, а корреспондент “Молодежи Грузии”, и я зашли в главный ресторан парка, где в большом зале было занято всего два-три столика. В город же с Мтацминда спускались пешком: по крутой, освещенной тропинке, мимо пантеона. Стояла ночь, шел густой мягкий снег, и он вместе с яркими лампами создавал какой-то уют, внушал чувство обжитости окружения и приобщенности к вечности.
Словом, в прошлом происходили разные вещи – приятные и неприятные, желательные и нежелательные, - заключал свои заметки Гоги, - ибо жизнь сложна, а вместе с тем проста, но и драматична, трагична”.
Да, Гоги, короткой все-таки оказалась эта штука – жизнь.