Николай Анастасьев. СТРОГАЯ КРИТИКА. СОРОК ЛЕТ СПУСТЯ “Строгая литература” (1982 г.)

Зачем лукавить? – если бы не приближающаяся юбилейная дата Бориса Дмитриевича Панкина, редактора, посла, министра,  вряд  ли я, при всем почтении и душевной и интеллектуальной близости к этому человеку, вернулся бы к его книге, появившейся первым своим изданием в далеком 1980 году,  к книге, где он выступает в роли, не менее, а может быть, более ему органичной, нежели роль государственного  деятеля и дипломата, - в роли литературного критика. 

Но вот, повод случился, и мне остается лишь благодарить за это судьбу, принявшую в  данном случае облик Алексея Панкина -  сына автора книги- нынешнего бенефицианта. 

Легкий озноб – ожидания? предчувствия? возвращения в давно минувшие годы? – охватывает при чтении первой же – в буквальном смысле – строки: 

«Журнал «Вопросы литературы»  длительное время вел дискуссию о проблемах современной прозы. Потом начал обсуждать взаимоотношения литературы и научно- технической революции». 

Но ведь именно тогда, на рубеже 60-х-70-х годов минувшего столетия,  я начинал свою, на годы растянувшуюся  службу в этом самом журнале, и принимал  непосредственное участие в организации обеих названных дискуссий, втянувших, к слову,  в свою орбиту, наряду  с литературой, кинематограф и театр.  Это была служебная обязанность, но также счастливая  возможность тесного общения с людьми, иных из которых я и прежде знал неплохо, а иных  шапочно, а кое-кого не знал вовсе, разве что по имени – с режиссером Олегом Ефремовым и писателем, актером и тоже режиссером Василием Шукшиным,   драматургом Валентином Черных и артистом Георгием  Тараторкиным, академиком Станиславом  Шаталиным и публицистом Анатолией Аграновским,  космонавтом-инженером Константином Феоктистовым и одним из крупных, как их тогда  называли, командиров  питерского (то есть, в ту пору, конечно, ленинградского)  производства Георгия Кулагиным – редакция нарочно, ради восполнения,  так сказать, рельефа  местности,  приглашала за один стол людей слова или сцены с людьми дела. Хочется длить, не обрывать  этот перечень, увы, более похожий теперь на мартиролог… 

Так как же не вздохнуть ностальгически по временам молодости с ее ожиданиями, в основном,  не сбывшимися? И как не порадоваться капризам календаря и – повторюсь – не выразить признательность судьбе, предоставившей напоследок  такую возможность? 

Но это, в конце концов, мои личные переживания и события моей личной биографии – кому они могут  быть интересны, кроме меня самого и круга друзей- сверстников и товарищей по литературным занятиям, который  – круг  -  как шагреневая кожа, все сжимается и сжимается? 

Однако же, продвигаясь неторопливо по тексту пространного вступления к книге, я останавливаюсь  на последней его (вступления) строке, где автор объясняет, отчего героями ее выбраны именно те писатели, о которых идет в ней речь: Чингиз Айтматов, Валентин Распутин, Юрий Трифонов,  Василий Шукшин, Федор Абрамов, Даниил Гранин, Виктор Астафьев, Георгий Троепольский, Михаил Рощин, Александр  Гельман и еще два-три лидера  так называемой  «производственной» драмы, или, по определению автора,  драмы «третьей волны. 

И снова меня относит назад, но на сей раз  уже не в одиночестве и даже не просто в тесном окружении тех, кому в описываемое  литературное время было сначала двадцать, затем тридцать и в конце концов сорок лет. Целая эпоха, полвека, а то и больше,  с той поры  минула, сколько вод утекло под мостами, да что там говорить, целая страна исчезла. Пришли иные времена, взошли иные имена… Но ведь страна-то, подобно Атлантиде, верно, может погрузиться на дно океана, однако следы, рассеянные на и над  поверхностью тверди и вод, остаются, атмосфера, пусть и в сильно искаженной,  и не всегда заметной форме, сохраняется, и без оглядки в прошлое не различить и настоящего. Вот это прошлое,  не успевшее стать прошлым, существующее в самой острой своей актуальности,  Борис Панкин и воссоздает – приметливо, точно и… строго – о смысле  этого определения я еще скажу два слова.  Нет, книга его, сложившаяся из журнальных  и газетных статей, а порой дневниковых записей – это не история художественной эпохи,  даже не эскиз ее,  и не портретная галерея,   это было ясно в пору ее первого свидания с читателем, ясно и теперь.  Иначе здесь непременно должны бы встать крупным планом фигуры – беру почти наугад -  Юрия Казакова, Виталия Семина, Фазиля Искандера – разве это не строгая литература? Но, повторяю, полноты  Борис Панкин не ищет и к ней не стремится.  Книга его - не  картина, но карта, где прочерчены магистрали («деревенская проза», «городская», все та же «драма третьей волны»), а на них кружки: города- миллионники, то есть, самые яркие представители этих течений.  Разве что  «военной» литературы не хватает, и соответственно, ее мастеров – Василя Быкова, Григория Бакланова, Константина  Воробьева, Вячеслава Кондратьева (Юрий Бондарев, один из ранних вожаков направления, к той  поре уже отошел от прежних тем и прежней манеры письма). Во всем же остальном – свидетельствую, или, если угодно, лгу, как очевидец) маршруты проложены верно и фигуры расставлены безошибочно.

Но тут наступает самый патетический  момент.  Впрочем, оговариваюсь, пока еще не самый, но тоже существенный.  Критик, описывающий то или иное направление, или течение или школу в литературе, всегда рискует за повторяемостью (тем, приемов, характеров) упустить неповторимое, за единством - непохожесть, словом, все  то, что,  собственно, и делает писателя  писателем, а литературу литературой – миром под переплетом, то есть, другим миром, совершенно не тем, в котором мы живем и к которому привыкли.  Порой расстояние между одним и другим  тянет сократить, порою соблазняет  магия общих мест, и  ничего хорошего из того не выходит -     это я знаю по собственному, порою весьма печальному опыту. 

И Борис Панкин тоже, разумеется, знает: «В перечнях имен и названий, в калейдоскопе… определений нередко  пропадает ощущение ценности той или иной вещи». Знает, и елико возможно,  старается избежать обобщений, памятуя о том, что подлинный  мастер – сам по себе  направление. «Деревенщик» Абрамов похож не на «деревенщика» Распутина,  а на самого себя. А  Трифонов, напротив, не похож на Шукшина вовсе не потому, что один пишет о горожанах, а другой о персонажах, застрявших на пути  из деревни в  город. Разве что индивидуальность  Гельмана и других, некогда популярных, а ныне ушедших в густую тень театральной истории драматургов «новой волны» (Дворецкого, Бокарева) Борис Панкин, на мой взгляд,  явно преувеличивает -   они-то как раз  разве что не близнецы. 

Неторопливо и пристально читает критик ныне покрывшиеся пылью лет, а тогда только что сошедшие с печатного станка книги, напряженно вглядывается в лица своих героев-писателей и в лица  их героев- персонажей романов, новелл, пьес,  много и подробно пересказывает, прослеживает сюжетные и композиционные ходы, много, в духе старых, еще Х1Х века,  мастеров  жанра цитирует – и я опять-таки испытываю благодарное чувство к автору, погружающему меня в  литературную атмосферу давних лет, когда все эти книги и их сочинители  были и моей повседневностью.  

Но вместе с благодарностью шевелится  беспокойное и даже тревожное чувство – вот он, тот самый патетический момент, о котором заикнулся было,  да отложил на время разговор. Возвращение  в молодость – занятие, верно, славное и увлекательное, но и небезопасное: времена изменились, и с ними изменился  ты сам,  и еще большой вопрос, в лучшую ли сторону, а еще больший вопрос – достанет ли трезвости взглянуть на прошлые оценки и прошлые слова глазами читателя того, а не этого времени. Попросту говоря – не слишком ли отчетливую мету оставили на страницах «Строгой литературы» годы, которые принято называть эпохою застоя, не слишком ли много в ней, ну, скажем так, партийности. И в таком случае – не осталась ли она в своем времени, и ныне сохраняет интерес лишь как его примета?  Тревога и вообще-то, на мой взгляд, законная, а учитывая командные или близкие к ним высоты, которые занимал, сочиняя свои статьи, автор,  – тем более. 

Сейчас, перелистнув  последнюю страницу книги, я выдыхаю с облегчением.  Да, конечно, есть там вышеназванные приметы.  И ссылки на партийные  съезды есть, и развитой социализм,  и «простой советский человек», и даже сочетание «социалистический  реализм» два-три раза мелькает (хотя какой уж там  «социалистический   реалист» из  Шукшина или Трифонова? –с понятным недоумением спросит современный читатель – так то современный). Что ж, ритуал есть ритуал, он требует дани, дивиться не следует, а если все-таки дивиться, то тому,  в сколь малых дозах эта дань уплачена. В целом же  «Строгая литература» - это реальная критика в том высоком смысле, какой вложила в него классика, от Белинского до Добролюбова, и чьи традиции были уже в ХХ веке, во второй его половине, продолжены и развиты  прежде всего на страницах «Нового мира», в ту пору, когда редактировал журнал Александр Трифонович Твардовский -  тогда его начинали читать с последних тетрадок, где как раз и печатались публицистические и литературно-критические сочинения. Не припомню за давностью лет,  был ли среди авторов журнала Борис Панкин, но в моем сознании его имя и его перо принадлежит этой славной когорте.  И укрепляет меня в этом убеждении не кто иной, как сам Твардовский, тепло откликнувшийся -  в личном письме – на критический очерк Панкина, посвященный дилогии Федора Абрамова. Оценка такого читателя и такого редактора дорогого стоит. 

Теперь,  наверное, пора, как обещано, пояснить  смысл названия книги, а заодно и смысл названия этих сильно запоздавших заметок на ее полях.  

Сам автор, того не скрывая, оглядывается на Ярослава Смелякова с его «Строгой любовью», эту, по автохарактеристике, «повесть в стихах» - поэтическую  биографию поколения романтиков – юных строителей нового общества. Иное дело, что написана эта повесть уже в начале 50-х годов, когда ранние очарования при соприкосновении с реальностью в немалой степени рассеялись и говорить о них приходится с усталой иронией и горьким вздохом по несбывшимся надеждам: 

Мы  заблуждались, юный брат, 

В своем наивном аскетизме

И вскоре наш неверный взгляд 

Был опровергнут ходом жизни. 

Строки – не лучшие, отдающие назидательностью,  но исповедальная  правда утраты иллюзий в них есть.

Иными словами, строгая любовь это любовь зоркая. Но -   любовь. И недаром, ссылаясь на поэта, Борис Панкин улавливает у него перекличку со словами, выговоренными  на другом языке в другом месте и в другое время : «мужество – это видеть мир таким, каков он и есть и все же любить его»(Ромен Роллан).                               

Так сморят на мир писатели – герои, населяющие книгу Бориса Панкина, - любящим зорким взглядом. И так смотрит на них он сам, и потому критическое перо его – перо строгое. С автором можно соглашаться – как соглашаюсь  я, читая страницы, посвященные, скажем, прозе Федора Абрамова или   роману Даниила Гранина «Картина», -   и можно не соглашаться – как  не соглашаюсь я с  ним во взгляде на трифоновского «Старика».  Метания старого комкора, его,  как пишет критик, «нервные срывы, истерия, непоследовательность в словах и действиях» кажутся Борису Панкину избыточными и художественно неубедительными. А мне, напротив, представляется,  что «Старик» потому и сделался (по моему опять-таки  убеждению) самой значительной вещью в художественном наследии Юрия Трифонова, что он с большой силой  сумел запечатлеть  в  фигуре и душевном складе Мигулина драму переосмысления всего опыта  прожитой  жизни. Ту самую драму, которую современник,  наиболее значительный, как мне кажется, поэт того же литературного поколения, которому  принадлежит Трифонов, сбил в  несколько пронзительных стихотворных строк: 

Я строю на песке, а тот песок 

Еще недавно мне скалой казался.

Он был скалой, для всех скалой остался,

А для меня  распался и потек. 

Выходит,  все же не для всех. 

И последнее. Строгая (или зоркая, или честная критика) еще и  потому  строгая, что она, будучи частью литературы,  не пытается стать над  ней.  Она, вспоминая  одного классика, вненаходима, и, перефразируя другого, любит не себя в литературе, а литературу в себе. Такая любовь сейчас в большом дефиците, и я сильно подозреваю, что давняя книга Бориса Панкина пришлась бы при нынешней  литературной погоде не ко двору. Но это – своя тема. 

А я – я, не устану повторять,  рад, что случай помог мне, полжизни спустя, вновь ее открыть.