Поэзия

ЭПИЧЕСКАЯ СИЛА

Огнепоклон

В религии зороастризма постулируется бытие благим, любовь к ближнему и творение добра по личному волеизъявалению – без каких-либо «кнутов и пряников» от божественного мира.

Там – спят, здесь – спят…
И куда мне с моей бессонницей?
Там – свят, здесь – свят…
И куда мне – огнепоклоннице?

Там – Бог, здесь – Бог…
Почему же планете – бесится?
Там – слог, здесь – слог…
Не писать – так только повеситься.

Там – слеп, здесь – глух…
Для кого оно пишет? – нервами!..
О Святый Дух,
не последняя – да не первая…

Добро и Зло.
Точка сборки мы – и не более.
Прости «козлов» –
недовыбрано, недоболено.

От боли той
ты и молишься, всё и молится.
А тот святой –
не от боли кто, не от боли – сам!

«Любите Мной, –
остальное всё – бесьи пакости».
Под Сатаной
мне о плачущих нынче плакалось?

Хочу – сама!
Ближнего любить и добро творить.
А мне – сума:
от себя дарить – нечего дарить!

А мне – тюрьма:
от себя любить – прочь, постылая!
…А здесь ума
ставить некуда – так любила я!..

Гордыни грех?
Умаление – дальше некуда:
весь человек –
точка. Даже и не молекула.

Точка сборки

Что мне сделать для тебя, любимый?
Терпеливец, гадина такой,
свято-тать, своей невыносимой
добротой ко мне ты не покой,

а раскол душе моей врасплошишь:
я должна быть счастлива с тобой,
благодарна, как больная лошадь,
что не оттащили на убой.

Убивателей любить – так просто:
ты скотина – белый лебедь я.
Сразу возникает чувство роста
духа над паскудством бытия.

Здесь – паденье. Я сама – скотина.
Я – тиранья, инквизиторьё.
…Знаешь: не пытать – невыносимо –
то, что и под пытками – твоё.

Лебедем для лебедя, наверно,
только белопёрый птичий мозг
сможет быть чуть больше, чем мгновенье:
там, где нет рассудка – нет и розг.

Разум – выбор. И один на свете:
Зло – Добро. Как скучно на Земле…
Или озеро плясать в балете –
иль давиться перьями в золе…

От такой тоски и третье встанет:
то, что лечат в дурках, и с трудом:
до утра утробное метанье –
мигски! – меж гордыней и стыдом.

Да остановись же ты, мгновенье! –
меж единственными Азъ и Ять!
Ведь смогло же чье-то исступленье
свет и тьму на радугу разъять,

видя в титаническом бессилье
струнный запах снеговых вершин…
Белое. А это только – или
чёрное. Отплакала – пляши.

Изругала – приголубь. Ублюдок –
солнышко. Убила – воскреси.
Даже бесы молятся – покуда
их не видит царь бессильных сил.

Вот когда не дали – всё без фальши.
Приказали: боль. Да без проблем!
А дают – и ты берешь, – что дальше?
Кто прикажет, как вот с этим всем?

Дотираниваться, чтоб вскотинить…
Растопчи! И вновь святи, как тать!
Пусть хоть раз другой решенье примет
за меня, кем мне сегодня стать.

Буднет

Святотистика: на настоящий момент на Земле живет около 100 000 святых (или просветленных) людей. Их число стремительно растет. Это говорит о переходе человечества на новый уровень: все больше становится тех, кто спасётся: чья жизнь станет качественно иной – духовно и физически. Остальные не погибнут – просто доживут до естественной смерти на прежнем уровне: законов права сильнейшего и страдания слабейшего.

Что тебе, буддушка, делать, когда УЖЕ?
Вечная Йож, та, которому все понятно.
Как тебе, янечка, сбиться на вираже?
Чем тебе, инюшка, блики бросать и пятна
множить на сердце и чем филигранить мозг?
Чем тебе пишется, жемчуг в хрустальной чаше?
Что еще ищется там, где любой вопрос
тут же отве(р)тится сам от себя легчайше?

Там, где понятно, что миро – нирванно есть,
если не рвано – то цело, – иных рецептов
нет, – лишь и остается, что тупоместь
всем, кто пока еще рван, – всей твоею целкой
шит-перешитой, но – Истиной, не фигней,
лак-перелаченной свято-духовной пломбой.

Как тебе любится – нас, – боголюбый Ной, –
тех, кто плывет, как собака, еще – в изломах
лавы Везувия, взятого напрокат,
чтоб показать, кто тут твари и кто по паре?

Как тебе нравится кремовый Арарат,
мокрыми трупами поднятый на опаре?

Миронирвано сбуддовано на таких –
тех, кто не нужен Ему.
А тебе ослепло:
ты уже нужен, и твой обудднённый стих,
все твое учиво – смертно, кроваво, пепло…

Только за то и прощу – что ослеп не сам.
Выплыл в потопе, схватясь за щепу земную,
ту, что другой не бывает, и Небесам
даже не встало в желанье создать иную.

Только убийство живого в самом себе.
Только бесчеловечие есть спасенье.
Только духовность, добившаяся в борьбе
с телом и болью животною – «воскресенья».
Брахмана чистого, зрение слить и слух
с бездной покорности белой и первозданной…

Как матери-ох, и-ально же мыслит дух!
Тупожеланье избавиться от страданья!

Что там еще? От того же избавить всех?
Чтобы других?
А оно им, простите, надо?
Силоспасение – что мой чернейший грех
перед его перебитой, хворной отрадой?

Се человецы!
Люби их, Господь, люби:
и бездуховных, и грешных, и несмиренных!
И ненавидящих Тя, и в котле обид
руку поднявших на собственной жизни ценность!
Всех нераскаянных, зревших иглой в стогу
мантры, молитвы, евангелитрипитаки, –
всех возлюби!

…Ты не можешь?
Так я могу.
Я человек. Ни святому и ни собаке
в духе сем –
буднет!

…ся…

В бабочки белой порх
крылопрозрачной – душа, над тобой насмешка
эта картинка – не выверится восторг.
Души – другие.
Душевности их кромешны.

Что тебе делать, когда не душа уже?
Тупоидея, ну, Бог с тобой, сверхидея.
Что тебе жить-ся, ходячее постиже?
Разве что становиться еще буддее…

Царь Иудейский

Нет, здесь не в российскую душедверцу
побирушкой просится Украина…
Индоевропейское мое сердце,
праславянская его сердцевина.

Не живет в нем Бог, что Господь Всевышний –
тесен круг других, а вопрос квартирный
портит, ох, и портит… В одною с Вишну
коммуналке выжить – необратимо.

Обратить меня воскресенья властью?
Царь: живи один – это всем известно.
Но часы стучат Тебе: помни – (платишь!) –
Индоевропейское свое место.

Помни, как потомков златого Кия
Причастил Ты кровью – да не своею.
Бьются мне сердца их – они такие:
Разорвутся прежде, чем орабеют.

Те, кто выжил и покорился рабству –
пусть и Божью, держат себя за глотку
и сейчас… Загадочен наш характер,
вовсе не загадочна наша водка.

Вот она: и тайна, тоска, две бездны –
Достоевский, что ж ты молчал об этом?
Аль еще истории неизвестны
были эти царственные секреты?

Что ж ты сильных гнешь самоодоленьем,
никогда не избранный наш Мессия?
Не был ты для русича откровеньем.
Царь, живи один. Отпусти Россию!

Катастрофа, но не беда

Народы, а Гольфстрим-то остывает!

…На роды женины не успевает
мой друг Иван, хотя и обещал ей
присутствовать… Противные пищалки
орут из пробки инорассекаек,
и дела нет им, что беда такая:
не увидать самейшего начала
новейшей жизни…
Чтоб не опоздало
на отпеванье матушки-планеты,
раскрученное вещим Интернетом,
скопленье конференции из Рима –
толпа машин спасателей Гольфстрима –
спешащее на важные доклады…

– Гуляйте садом!
– С адом?
– Хоть с де Садом!

Вы, пассажиры новеньких визжалок,
чье время так бежалостно безжало,
спасатели – но не – и в этом ужас! –
спасители, –
глаза бедняги-мужа
виднее сверху и прямей наводка:
вот он стоит и взглядом метит четким
всех тех, кому хреново, но не плохо.

…А тут, где ждут, меж выдохом и вдохом –
столетия, стомилия, стотонны…
Стозвездиями небо исстопленно
сточувствует и к стойкости взывает…

А где-то там чего-то остывает…

Гурмония

Весь этот мир тихонько что-то ест:
жуёт мой комп потоки из розетки,
а дом – квартплату… Даже свет небес
туманит воду медленно и едко…

Что удивляешься: я ем тебя,
как каннибал – законную добычу.
Он тоже это делает – любя.
Любить еду – потребность, не обычай.

А мой сосед на завтрак съел жену,
а бабушка – возлюбленного внука,
а Гитлер – пол-Европы, и в вину
ему поставить можно ту же штуку,

что и мобильнику: работать бы,
функционировать, ходить ногами…
Вот только голод-мышь и голод-бык –
тут каждому – своё. Играя гаммы,

моя подруга чьи-то уши ест,
что, в очередь свою, съедают Баха
иль Цоя, иль какой-нибудь виршец,
что я писала, кушая с размахом

клавиатуру и свою судьбу –
отпетых едолюбов-любоедов,
а те, съедая пиво и шурпу,
являли поражение победы

собой. …И, лёгким облачком утрясь,
как белоснежной хлопковой салфеткой,
сказал Господь кому-то: «Грешен Азъ –
мне надоели души… Дай конфетку!»

***
Человек имеет право на имхо.
Вот пират рыдает спьяну: «Йо-хо-хо!..»
Вот старлетка томно ножкою сучит.
Вот полковник ждет письма, сидит, молчит.

Человек имеет право на себя.
Бабка-травница, губами теребя,
шепчет заговор на чей-то скорбный зуб.
А веганка ест постылый постный суп.

Человек имеет право на не быть.
Возле входа образцовые гробы
выставляет похоронное бюро.
А вот я сижу, зажать пытаюсь рот

человеку, что имеет право на
все древнейшие до боли письмена,
их на свой язык корявый перевод.
Человек имеет право, и вот-вот

поимеет целых два, а то и три,
право вызвать даже Господа на ринг,
право даже победить Его в бою.
Ну, а я победу эту воспою.

Человек имеет право на меня.
Эта девочка, что сладко тянет: «Ня…»
Этот мальчик, что сверлит дыру в стене
женской сауны – он ближе всех ко мне.

И полковник, и шептуха, и пират,
и веганка, что выходит на парад
по защите нас от кожи и мехов…
Человек имеет право. Йо-хо-хо!

***
Мне не о чем стало царапать ножом по стеклу.
Мне не о чем стало кричать – а шептать не умела…
…Пришла, повязала глаза и вручила мне плуг –
«теперь не порхать, а пахать!» – незнакомая зрелость.

Сидит, подпирает рукою щеку, будто зуб
болит, а в глазах ее – сплин мирового вокзала…
Я было хотела из пальцев ей сделать «козу» –
чуть-чуть рассмешить – но она мои руки связала.

«Зачем возмущаться? – рекла. – Ты не сдвинешь его,
в нем все постоянно и тупо равно единице.
Он был до тебя, и когда вознесешься под свод
небес, он помашет тебе и, помуслив страницу

твою, отвернёт. Навсегда. Чтоб другие читать.
Зачем возмущаться? Всё правильно, всё неизменно».
Пришла, повязала глаза, отобрала тетрадь
и что-то покорно-тупящее впрыснула в вены.

«Надрыв – это фи!» – я теперь говорю с томнецой,
и сотни распахнутых глаз эпатажных малявок
на миг застывают… И вмиг забывают. И в бой –
неравный – бросаються вновь, пузырясь, будто лава…

И скучной меня называют, и косной чуть-чуть,
горластая молодь затишливых строк не «заценит».
…Да если я крикну – то сотни вас перекричу!..
Вот только зачем, если крик ничего не изменит?

…Пришла, завязала глаза, запечатала рот.
Стоит и молчит. И слова рядом с нею нелепы.
И только меж пальцев травинку колючую трет –
последнюю дань уходящего намертво лета.

***
С утрева делать нечего. День будто сдутый шар.
В окна вползает к вечеру потного полдня жар,
температурит, лапушка, хочет моих пилюль.
Не разрешает бабушка. А на дворе июль.
Где-то в Сибири лаково-белым цветет сирень.
Наша же в май отплакала, словно в подушку. «Встрень
дедушку с поликлиники, медленно он идёт.
И ходунков, былинонька, Бог тебе не найдёт
в старости», – прошептала мне бабушка, хлеб в руке,
мякиш, как льдинку талую, плавя на языке,
ложечка, чай взволнованный, дует, жара, жара…
Я в белых шортах новеньких прыгаю со двора –
и мотыльком по улицам. Медленно он идёт…
Бог – не слепая курица – что-нибудь да найдёт,
что-нибудь да отыщется летним тягучим днем…
На ветростёклах тыщами – блики. …Давай свернем
в тот переулок, дедушка, помнишь, ты там играл
в детстве и с некой девушкой угол облюбовал
для поцелуя первого… Сам рассказал. Забыл?
Как в Воскресенье Вербное веток ей раздобыл, –
хоть запрещали праздновать, – в церковке освятив…
Бог – Он болезнь заразная. Скольких «врачей» сплотив,
мудрых и доморощенных, не излечила власть
прежняя. …Так короче нам, бабушка заждалась –
маленькая и верная, будто лампадный свет,
помнящая те вербочки тысячи тысяч лет.
Чаю тебе остудим мы, булочку подадим.
Видит Господь: не судим мы – будет же не судим
мир, оголенным проводом тычущийся в живьё…
Бог – дай Ему лишь повод – нам сердце отдаст Своё.

***
Мир – снаружи. Умирать – внутри.
Учит зоологию душа:
есть такие птицы – говари –
с губ слетают, гнёзда вьют в ушах.

Их птенцы уродливы слегка,
но хватает болестным любви:
есть у нас рептилия – строка –
длинная, и так же ядовит

зуб. А то и глаз. Окаменеть
может даже камень, если враз
попадёт с чудовищами в сеть:
есть такие монстры – смотры – глаз

захватили и теперь царят
в нем, лениво дёргая зрачки.
Из диоптрий свадебный наряд
носит их мадонна. …Паучки

чувств ползут по телу – не гляди! –
лапка – «лю…», другая лапка – «нен…».
…Есть такие черви, что в груди,
кублами свиваются, и нет

спасу: задают сердечный ритм,
глубину дыхания, слова…
Мир – снаружи. Умирать – внутри.
Хочешь жить – себя не закрывай.

Лучше уж гоа’улд в голове
или даже мюмзики в траве,
только чтобы не кормить червей…
Заживо не потчевать червей.

Дешёвка

Мне ль не понять бенефис твой с небритой рожей,
шашелем етые джинсы, «родные» зубы…
Сволочь брутальная, девочка мой хороший,
та, что достоин брильянтов и всякой шубы,

шёлковых простыней в спальне богатой леди,
личной машины, полученной за оргазмы…
Слёзы мои над тобой: лишь в одном поэте
есть мазохизм предпочесть болевые спазмы

всякого рода конфеткам и попущеньям,
право на слабость задрючить тоской по силе.
Маты мои над тобою и непрощенье:
кто тебе Муза в «позорище» быть красивым?

Если родился мужчиной, глаза и кудри
стыдно носить без оправды суровой морды…
Верх униженья – гламурной вон той лахудры
взгляд с интересом… Да хоть голодать – но гордо!

Ныне судьба пожелала схватить за глотку,
сбить осознание игреков в хромосомах? –
да никуда им не деться с подводной лодки! –
это увидят глаза и слепых, и сонных.

Да уж, вот мой интерес тебя не унизит –
я однозначно дешёвка, как все поэты.
Я полюблю тебя «так», «аддушы», «за жизень».
Текстом вдобавок ещё одарю об этом.

Но надоест мне пустую глодать мивину –
будешь ты к стулу привязан, побрит, подкрашен,
хаер смиренно поклонится бриолину…
Вся моя нежность отринется на продажу.

Если устроишь ты бунт во сладчайшем рабстве,
если сбежишь, разодрав золотой ошейник,
не возвращайся ко мне и не мсти по-братски –
и без того мне замаливать прегрешенья

в том, что – от разума или вселенской тупи,
по гениальности ли, во святом наиве, –
если найдётся мне тот, кто продаст и купит
тело ли, душу мою, – не останет вживе.

Как и тебе, не носить мне иного шёлка,
кроме того, что наткали мои суставы.
Мы ведь поэт – огордыневшая дешёвка.
Даже лукавый – и тот на мне крест поставил.

***
Ты старше меня.
Ты раньше умрешь.
Я стану невидимой миру вдовою:
Не рвать мне волос с показательным воем,
Не сметь демонстрировать черных одёж.

Ты круче меня.
Ты раньше умрешь.
Есть Божий предел и для самых отважных.
Моими молитвами выживешь дважды,
А втретье… другие пусть молятся тож!

Ты лучше меня.
Ты раньше умрешь.
Такие нужнее в раю – для примера.
А я эпизодом приду на премьеру
Кино «Без тебя». В сердце – тоненький нож…

Ты любишь меня.

***
Межзвёздна ты, анархия вещей!
Портальность вашего исчезновенья,
поломок эго-наглость… Вообще –
цивилизация, ни на мгновенье

не прибранная «хомьями» к рукам.
Зверюшки, инопланетяне, боги.
Я время и пространство вам отдам,
пока я в них наедине с собою.

У каждой – личный стиль и антураж.
У каждой – речь, позиция и мненье.
Межгалактичен бунт и саботаж
ваш, трансцендентно неповиновенье!

Но только на порог ступает муж –
как вы – по струнке, будто стройотрядом.
Так ясен перец – он полковник! Уж
при нём вам ведать лишь «Сидеть!» да «Рядом!»

Поэт во мне бы тоже присмирял
себя в себе – под стать других полковниц.
Да вот поэт мой – истый генерал!
Пусть даже – своевольных скифских конниц,

пусть даже – троглодитовой толпы,
валящейся на мамонта лавиной,
пускай – бомжей, хиппья да апачбы
в хайратниках из перьев соколиных…

Ему ли штампить в душу типажи
да прятать дурь в песок, как птичка страус?
Организовывать всю эту жизнь –
ему! – да так, чтоб кутерьма и хаос!..

Чтоб телевизор, веник и бокал,
и лифчик, – узнавая, оживали, –
ведь рядом с ними – Их-стый Генерал!
Ну, чем не повод вечных фестивалей?

Он защитит и снимет порчу-страх –
от прапорщика, распорядка, правил…
Ему в вещах, зверюхах и цветах –
купаться, плакать, умирать и править.

Его устав – Купала и Пурим,
День Колокольчиков и Вознесенье…
А офицерам – «строить». Это им
попытка хоть какого-то спасенья.

Славному
Поэту Вячеславу Рассыпаеву

Пальцы в рижском бальзаме намокли случайно.
Ох, и сладкая горечь в колбасной обёртке…
Говори, рассыпаюшка розовых чаек –
не со мною, а с прежней своей уховёрткой,

той, что в трубочку, бантиком, штопором, бочкой –
наши уши умеет. Но больше не надо.
Говори, рассыпайчик картинок лубочных
по постели и полу Эдемского сада.

Что ни слово – опёнок в килте мухоморьем,
в яркой шапке шотландской, пятнистой, как оспа.
Что ни взгляд – будто изнутри бросилось море,
через трубочку высосанное у ГОСТа.

Не боюсь. А хотелось бы. Новая эра –
это новое всё, вплоть до элементарий.
Битый час пролетает подранок-фанера
над Парижем, но негде ей стырить детали.

Ох и эх. Это стало б мучительно просто –
подражать человеку с растрёпанной крышей,
если б было: мы, необитаемый остров
и – волна, что о ней представления выше

хоть чьего… Хоть великого мага-волниста,
что её создавал, труско прячась за ником.
Рассыпай мои чуткости спелым монистом,
только дёрнув слегка за непрочную нитку.

Познакомь меня с Соней, которую рубишь –
гвоздодёром лихим и рейсфедером даже…
Пусть рыдают от зависти: ты ее любишь!
Но об этом мы всем никому не расскажем.

А меня – гвоздодёром? Да гвоздиком бы хоть!
(Плачет Фрейд – недоварок изысканных кухонь)
Рассыпанное море – из глаз моих выход –
Даже там, где и входа-то не было в ухо.

Дома

Дом твой, наверное, женского рода –
Дама Прекрасная, страстная Дома…
Ты ей Домина – хозяйка. Природа
сути её – непостижней Содома.

Как по ночам удаётся ей плакать,
чтоб без чернильных потеков ланиты?
Платье ее – первотканое злато.
Лак на ее волосах – из гранита.

Душу её, как живую Джоконду,
чтобы познать – приходили, смотрели.
Небом её любовались с балкона,
блеском фэн-шуйных ее ожерелий…

Мой же Квартир – явно мальчик. И хиппи.
Детски растрёпан и феньками мечен.
Странно, что им, как в арт-хаусном клипе, –
вечные встречи, предвечная встреча…

Странно, что оба скрывают поэта…
Впрочем, не так-таки он и скрывался.
Вот и не странно – что тостят за это
райски! – вдвоем – и Мерло, и пивасик.


***
В глазки твои, мой любимый начальничек,
вставить бы гвозди!
Скрепку в руках разгибая отчаянно,
вижу сквозь воздух:
поздно. …И снова я стану охотницей
и трисмегисткой:
плюну на всех и уеду на Хортицу –
к милому близко.
К любушке, что наслаждаться любовию
что-то не хочет…
Скрепку не зря захватила с собою я –
ай, гарпуночек!
Ухнем, дубинушка, милому в спинушку –
да и в пещеру!
…Бедный начальник, да ты, сиротинушка,
принял на веру
стол опустевший мой – солнцем зашторенный,
пылью повитый…
Ладно, не бойся ты, замониторенный,
дэсктопобитый:
флешками-мешками да анимешками
взор услаждая,
что тебе вемо, коробочный «мешканец»,
в мире без края?
В мире простора, лесов да лужаечек,
птиц оголтелых?
Ладно, останусь. Да не уезжаю я! –
хоть и хотела.
Ты не ори, не бросай в меня сумочкой –
страшен и жалок.
Я тебе солнце и небо подсуну, чтоб
ближе лежало,
не затерялось в бумагах с визитками, –
чтоб хоть на часик
мог ты умыться прозрачными слитками
чистого счастья.

***
Окрымлённая – окрылённая…
Полуостров – что полусон…
В теплой дымке сады зеленые…

Уходи, нелюбимый, вон,
город северный, осфинксованный –
освинцованный – и пустой.
На куски-дворцы расфасованный
пипл-хавальной красотой.
Изначально такой – построенный
под туриста. И на крови.
Не окно в Европу – пробоина,
дефлорация без любви…

Без обиды, брат-петербурженец, –
он прекрасен, твой город-бог.
Но спала я в нем, а разбужена
теплой пылью горных дорог.

Возвращение – как прощение.
Крым, и тишь моя, и кураж,
у тебя прошу разрешения
на чужих городов мираж,
на барочные, на порочные,
на дворцы и хибары их,
на разлуки с тобой бессрочные,
не тебе посвящённый стих...

А пока пускай на лицо моё
сядет бабочка – вещий знак.
Опыльцована – окольцована –
с принцем-эльфом вступаю в брак.
Крым, возьмешь ли меня, неверную,
вилу-посестру блочных чащ?
Я беру тебя. Чую, верую:
ты единственный – настоящ.

Ономастикон

Я пишу твоё имя на всех языках
На закручивающихся жухлых листках:
Майкл, Михель, Микеле, Мишель, Мигуэль…
Мягких знаков метель, восковая метель…

Ты последней модели 3D-экземпляр.
Не один и не много. Держала б Земля.
Жан, Хуан, Джиованни и просто Иван…
Скомкан лист, улетает под старый диван.

Я сажусь за компьютер и снова пишу.
Мышкой-мышкой в углу кровожадно шуршу:
Питер, Серж, Николя, Анатоль, Вальдемар…
Это маленький, тихий, изящный кошмар.

Я кого-то из вас прикровенно люблю.
Озари, осознание, тысячей люстр
эту тёмную душу. Но ей не вина:
ведь она не одна. И она – не одна.

Сотни лет буквяных не носила вериг
Мариам, Марианна, Маричка, Мари…
Посягать на Марию – не хватит любви.
А кому ее хватит на весь этот вихрь?

Я юлой по квартире кружу и мечусь:
хоть полслова поймать, хоть ползвучие тщусь.
С Вальдемаром Марьям, с Анатолем Мари…
Нет на вас ни силков, ни капканов, ни рифм…

Только сверху взирает, статичен и строг, –
о, читатель, конечно, ты думаешь: Бог, –
только тоже там не обойтись без имён –
сотен, тысяч… Рожденный Ономастикон

не закончен, напротив – начало начал.
Эту книгу изжечь отказалась свеча,
прямо текстом – погасла на слове одном.
И на нём успокоился вьюжистый дом.

Напиши это слово на всех языках
на бессмертных и вечнозеленых листках
и на внешних краях своих собственных век.
Остальное забудь. И не помни вовек.

Найти себя
Я не растаяла. Мне еще таять и таять…
Может быть, даже и весь твой запал не поможет.
Странный эмоций набор: безраздельно святая
стала кому-то грехом. Или ангелом всё же?

Вот и не тается – в мыслях, – (не Он ли пытает?) –
как меня любят? От битых всем миром поклонов
ангелу-то все равно… Без того их летает.
Грешницы рвутся быть самой небесной иконой.

Чтоб не на стену повесили – а целовали.
Что не молились – а миро душистое пили.
Сестры мои, почему от меня вы скрывали,
как вас любили? Скажите мне, КАК вас любили!

Кем вы являлись: царицею или волчихой?
Если богиней, то Герой, Венерой ли, Кали?
Мне бы растаять, мне сердцу раскрыться на миг хоть…
Что в вас искали? Какое своё в вас искали?

Я так огромна – эпически: все во мне боги,
демоны, эльфы, валькирии, воинства стоны…
Только на поиск всего подвигает немногих –
ищут одно. И едва ли найдут – в легионах.

***
Я люблю тебя хуже чёрта.
Я хотела б иметь твой постер –
фрескостенный обой бумажный,
чтобы каждое утро: «Здравствуй!»
(Никогда не любила мёртвых…
Ни один мне не был апостол…)
И по маленькой мне чтоб в каждом
из зрачков твоих стокаратных.

Нарисую себя я в круге,
как да-винчевское распятье:
руки врозь, ну, а ноги – слитно,
как наречие «в одиночку».
Чтобы эти живые суки,
вылезающие из платьев
для живых кобелей, в безличном
вдруг почувствовали отсрочку

от блаженства как развлеченья,
от прозренья как нарковштыра,
от Спасителя в грязных дредах,
от незнания как покоя…
…От несбыточного ученья
о леченье больного мира,
переделанного из недо-
della nova своей рукою.

Я боюсь тебя хуже Бога.
Я хотела б иметь икону:
мироточием озадачит –
мне поверится: на прощанье
будто ты обо мне немного
рисовал на стекле оконном
изумрудным мечом джедайским
полуподпись под завещаньем.

Догорели уголья донной
лавобездны твоей – финиты,
и комедия в стиле Данте
рассмешила грудного зверя.
…Есть одна у меня икона –
холодильниковым магнитом:
Бог – еды моей комендантом.
Остальное я не доверю.

***
У рыцаря
эстонского ордена
броня – из тяжелого ферросплава.
У рыцаря
эстонского ордена
предсердий нет ни слева, ни справа,

желудков нет ни сверху, ни снизу.
В глазницах – дно, а на дне – невызов.

Раз рыцарю
эстонского ордена
гадалка явила, что быть убиту.
Два: в рыцаря
эстонского ордена
кто-то швырнул бейсбольную биту.

Она распалась на микросхемы.
Они узнали, почём и с кем мы.

Ведь с рыцарем
эстонского ордена
живу сотни лет, не могу нажиться –
из рыцаря
эстонского ордена
не выжмешь ни цента – он истый рыцарь:

отдаст делами, драконьей шкурой.
Держу в руках ее, знаю: дура.

У рыцаря…
Да ситх его ведает,
что есть ещё в нём, а чего-то нет и.
Без рыцарей
с дешёвой победою
и свет-Фавор не с Фавора светит.

Когда победа дороже стоит,
уже не рыцарь оно – другое.

Учили днесь:
две части души одной
когда на земле удостоят встречи –
так вживе снесть
то – нота фальшивая:
восторг слиянья – есть смерть – и Вечность!..

Не знаю, право. Мне очень живо.
И что же именно тут фальшиво?

…Ни птицам и
ни рыбам икорным в ны,
ни кротьям норным – не быть в покое!
У рыцарей
эстонского ордена
тела – доспехи, внутри – всё воет…

Ему – для воли нелюдьей дара
еще отплавятся Мустафары…

Не спится мне…
Явленной иконою
проходит образ: Крестно Крещемье…
А рыцарю
эстонского ордена
вновь завтра в битву – с моею темью.

Он тих, он бред мой, как сон, лелеет –
и темь светлеет, и темь светлеет…

***
…А когда невозможное станет похожим на зло,
не на радость, не на воплощенье мечты идиота,
все равно проявлю о душевной квартире заботу:
я закрою ее на ключи, непонятно зело
для чего, ведь останется только идея замков,
зам[ыкающих]ков, замыкающих наши оковы,
только знаю: разбить их ни я, ни она не готовы,
хоть она и душа, ей положено, белой, легко
воспарять над землей, ни минуты не ведать земли,
ни минуты не ведать, ни часа, ни дня и ни года…
Но она уже знает: чуть-чуть этот мир разозли –
он ответит тебе невозможностью всякого рода.

Невозможное. Нет. Никогда. Ни за что. Не тебе!
Ты еще помечтай, а на большее и не надейся.
Все желания – будто попытка немого индейца
доказать дяде Сэму, что прерия, горный хребет
и леса – территория предков не Сэмовых, а…
Впрочем, что объяснять: дробовик объясняет доступней.
Невозможное. Руки в крови, измозолены ступни…
Невозможное. Мертворожденное. Спи-отдыхай.

Но когда невозможное станет похожим на зло…
Невозможное зло – вот тогда и откроются души
и глаза заблестят, у таких безнадежных старушек
заблестят, заискрятся, и – вспыхнет родное село,
что стояло века, не меняясь ни на и ни над,
что давно заскорузло под ногтем грязнули-планеты,
вдруг – пожаром! закатом над пропастью! Все наши неты,
никогда, ни за что, невозможности – в солнечный ад!

Ведь когда невозможное… Только оно суть добро.
Невозможно добро без расплаты за каждую каплю,
потому без него и спокойней, и проще, не так ли?
Хорошо без добра, – ты спроси у бездомных сирот…

Новая Татьяна
О, безответная сладкая злая любоффь!
Небо стоит вертикально – то Божий экран.
Смотрит Он фильмы про Землю, про тысячи лбов
с метками Каина, пьет недоскисший айран
из облаков – дойных коз, что доятся слезой…
Щелкает пультом, находит кино про меня:
скучно, банально, но надо взглянуть хоть разок,
вдруг там не то, что терпимо, и надо унять.

Что же мы видим: я просто смотрю на него,
просто смотрю. Будто губка, вбираю, как свет.
Скучно, банально, но надо отслеживать: вот
слово сказала ему – получила ответ…
Чуткое счастье, как бронзовый звон позвонков:
чувствовать шеею, видеть сквозь воздух, еще…
О, эта острая, тихая неналюбовь:
не подойдет и не ляжет лицом на плечо,

не прикоснется и прикосновенья не ждет, –
вечно пространство меж нею и телом живым,
вечно и время, что брошено камнем в полет,
на ультразвуке небесном заставлено выть.
Только и может, что впитывать, есть сквозь зрачки
и резонировать лирикой, тонкой, как жесть,
и отзываться молчаньем на зовы тоски,
и ничего не иметь, ибо все уже есть,

ибо… И Богу останется только зевать,
глядя на это, и Он ей идею письма
хитро подсунет, чтоб заговорили слова…
Это картину подразнообразит весьма.
…Меж неписьмом и письмом – лишь мгновенье одно,
то, когда в ящик бросаешь: забросил – и не
вынешь уже... Это ВСЁ. Только Богу равно:
главное, происходило чтоб что-нибудь с ней…

И происходит… Она подыхает. Гробов
этих у Бога скопилось довольно внутри.
О, нутряная ты язвина, тихолюбовь,
лучше молчи, не юродствуй и просто смотри…
Просто смотри, ненавидься, не дай разорвать
струны твои, что сквозь небо до звезд допоют…
И не посмеет Господь полусонно зевать,
чувствуя тихую жуткую силу твою…

Правитель

Когда поэт желает править светом,
а занят расставленьем запятых,
чтоб было жрать, – как вообще поэтом
умеешь быть еще ничтожный ты?

Когда прозрения давить таблеткой
чтоб выспаться, чтоб вовремя успеть
на вёрстку газетёнки-туалетки, –
как с этим всем несть истину толпе?

Да вот такую и нести: а нефиг
желанье править, буддствовать, христить –
в себе растить. И циклить на успехе
больную душу. Завтра к десяти.

…А ляжешь в пять опять от этих мыслей.
Заснёшь в рассвете – лазере сквозь мозг
Его очей… А Он – такой, как мы все.
Он понимает все – сказать не мо…

Душа, душа… Да что тебе до правки
Галактикой и чьих-то там виршат? –
ведь не тобою сделанные ставки
всё за тебя решают и решат

когда-нибудь совсем. Так правь, британя,
хоть что-нибудь, пока еще дышать.
Пытайся – хоть с полнейшим пониманьем
беспомощной кромешности – решать.

…А в газетенке тоже было Слово.
Его сказали – значит, нужен слух.
А может быть, не нужен? Мне не сложно
взять на себя ответ из Божьих рук.

Ауто

Отвернись от меня хоть на миг, не смотри в глаза.
Это странно: пытаться любить – для другой души.
Для себя не люблю давно, тонкий голос «за»
сохранение сердца кощунственно задушить

всею мощью своей пожелал изощренный дух…
Недуховный какой-то – на всё у него ответ
аутичный: один – это больше, чем сотня двух, –
потому и одна – это я, а с тобою – нет.

Не смотри мне в глаза. Не сверхценно – тебя беречь
и спасать, и удерживать веру в меня твою.
Лишь помыслю об этом – рассудок заводит речь,
что из собственной сонной артерии прану пью.

Хороша, бесконечно блаженна твоя любовь…
Абсолютнее истины, смысла ее ценней,
благодатней нирваны, подвинется даже Бог…
А подвинуть себя – непосильная сила мне.

Ты на кару не тянешь. Ты хуже: епитимья,
Волевейшему из безволий святой урок.
Но бесплодно блаженство твоё – у меня есть я.
Не святому туда, где подвинется даже Бог.

Отдохновение Воина Света

Драгоценный… Нет, уже бесценный.
Дивный ангел, охранитель мой…
Я не знаю, как мне со Вселеннной,
но сейчас идем ко мне домой.

И сегодня мы накроем столик,
маленький, похожий на мольберт.
Каждый светлый – в малом алкоголик:
беззащитен перед миром свет.

У него есть тонкие причины
ненавидеть тёмное вокруг,
но сама-то ненависть – лучина,
что чадит внутри него. И стук

сердца, перемученного в совесть,
не дает ему понять вполне,
что есть то, чего он хочет? Что есть
то, чему он твердо скажет «нет»?

Для него забвение – удача,
чистый случай, выигрыш в лото,
по ошибке выданная сдача,
большая, чем надо, на чуток.

Для него принятие решенья
о «забыться» – хуже, чем во тьму.
Самое святое прегрешенье…
Я его не знаю, почему.

В том ли, что не «смилуются» пленом,
каторгой, тюрьмою ли наспех
в той единственной и преткновенной
смертной казни, что одна на всех?

В том ли, что бывает непростое:
что она светлей, чем плен-тюрьма.
…Сколь же проще написать: «святое» –
вместо «восхождение с ума»…

Из чела по темени к затылку
ходят мысли, живечину ткут…
Мы откроем малую бутылку
и с тобою выпьем по глотку.

Шоколадкой малою из странствий
возвратим себя на наш мольберт.
Я не знаю, где я в нуль-пространстве,
но сегодня я хочу в тебе.

***
У каждого бога есть маленький чёртик ручной:
сидит на груди – для людей – отвечать на вопросы.
И именно он говорит, ухмыляясь, со мной.
Такое… от имени Сама, и шефа, и босса.

Наверное, так. А иначе б… откуда призы
и бонусы от интеллекта в этических спорах?
И даже, играя в траве, бриллиант стрекозы
врезается в мозг раскаленной алмазною шпорой.

Еще бы! У той стрекозы хоть сознания нет:
сожрёт ее кто-то – она ничего не заметит.
А здесь… От осознанной боли приходишь на свет,
в осознанном страхе живёшь. И уходишь… в поэте.

В поэте, в святом идиоте, в не страшно б туда…
Там Царствие, реинкарнация или Валгалла.
Да как бы оно ни звалось, говорения «да»
такому от сердца – поэтность в тебе возалкала.

«Аз есмь человек – почему мне животно тогда?»
Вот сильного право в отборе естественном тварном,
вот падает кто-то… его подтолкнуть – не беда,
вот «принцип курятника»… Кармы, и касты, и варны…

Да как бы оно ни звалось – объясненье всему,
за ним – биология, комплексы и ПМСы…
Зачем ты явилось, все это, – живому уму,
познавшему некогда – Бога? И позже лишь – беса.

Зачем – на приборах? Зачем ты не веришь, душа?
Зачем тебе ауру – видеть? За тем и не видишь.
А жизнь, не смотря ни на что, хороша, хороша…
И кто бы ни сожран тобой – на Творца не в обиде.

Мракобесие и джаз
1.
К нам спустится Христос – а мы ему:
«Бред мессианства, комплексы, мошенник…»
В психушку или, может быть, в тюрьму,
а то и в Застекломциг на ошейник.

Придет святая страждущих целить –
ей скажут: «Это всё от недотраха».
Намедни предлагали просветлить,
но прежде – без божественного страха

на путь духовный показали прайс
да вводный семинар из компиляций
с родимой сетки. Ладно, доктор Тайсс
не вылечил – так будем просветляться.

Узнаем, как церковный эгрегор
использовать для привлеченья денег,
как не любить людей: их горе – вздор
и результат слабачества и лени.

Не помоги больному: виноват
он сам – не «возлюбил своей болезни»,
не шепчет аффирмаций на закат
из нашей книги, нужной и полезной.

О, я прозрела! Если я спасу –
кого-то – сострадательно и просто,
их станет меньше: тех, кто понесут
на тренинги по личностному росту

последнее. Христос, Тебя молю:
Спаси Себя от нового распятья!
Бери за чудеса хоть по рублю –
Нам так понятней.

2.
Наверно, людям помогает Бог –
но только тем, кто – ушки на макушке –
улавливает каждый горький вздох
у храма инвалида иль старушки,
девчонки, обезумевшей в любви,
отца троих детей – и без работы,
и матери, подставленной детьми
на доброту с квартирой. Отчего ты,
надеешься, бедняжка, что купив
икону или мандалу какую,
утешишься? Пожертвуй, накопи,
ещё пожертвуй… Я уж не рискую.
В моем дому икон – хоть на парад,
теперь вот заболелось и Востоком.
Творец и Искупитель, Ты не рад?
Люблю Тебя так глупо и жестоко.
А сонмы православных графоман
убогословствуют за счёт епархий.
Что прайс духовный! Непропавший пан.
Не этим ли выходят в олигархи?
А, впрочем, разным. Мало ль – испокон –
продать умеем – тело, душу, святость…
Да, что-то много у меня икон…
Открою-ка лавочку, ребята.
Сюда, лохов крестящаяся рать!
На Царствие, прозренье, утешенье
тут скидки! Распродажа! Минус пять
Процентов! Акция! Еще дешевле!

Душа… опять? О чистоте взмолилась!..
Заткнись. Ты получаешь свой урок:
Теперь я знаю – явно просветлилась –
Кому и как – нам помогает Бог.

Спириты

Наша любовь превратилась не в быт,
а в понимательство всех огорчений.
Каждый по-своему сыт и не сыт.
Жизнь – это сила для столоверчений.
Что вызываем мы – ты или я,
чтобы забыться в веселых беседах?
Прошлое! Были такие друзья,
эти приколы и эти победы…
О пораженьях – ни слова! Герой –
каждый. А то, что сейчас – только люди, –
это страна и система, порой –
это болезни – как строгие судьи
каждого чувства, поступка, прыжка,
каждой копейки и каждого слова.
Прошлое… Дай мне еще молока!
Я ведь дитя – в оболочке суровой,
важной и нужной, и мудрой такой,
что лишь ленивый нейдет со слезами
бедствий своих, объявляя рукой
чуть ли не Божьей мои – истязанья.
Прошлое! Мама! Друзья и враги!
Дай вам от нас хоть минуту покоя,
Бог! Помоги им, хоть чуть помоги:
каждый – такой же, такая. Такое…

Ферромолибденовый сонет

Волчица ты! Тебя я презираю!
К Птибурдукову ты уходишь от меня!..
Ильф & Петров

Когда в твоей душе поют кастраты,
ты иногда их затыкаешь лихо:
то пишешь на моих обоях стихо
сапожным кремом, или, слов не тратя,

терзания закуриваешь травкой,
а то вещаешь мне, что я волчиха.
Согласна. Я живая. Чтобы психа…
да то бишь гения держать без драки,

быть нужно ферромолибденом танка
или базальтовой скалой-останцем,
чтоб выдюжила твой мемориал,

а я лишь хищник… «Пожалей, родная!..», –
ты как-то слишком искренне, не зная,
что я не слышу этого, стенал…

Крымская вила

Раздвоилась, растроилась,
обложилась облаками…
Стебли-руки… Что случилось
с вами, чуткими руками?
Лучше, чувства средоточа,
снова перечесть деревья…

Кто ты, странный странник ночи,
с чем пришел в мои доверья?

…Ветви-руки, не ласкайте
кудри чёрные в забвенье,
лунным отблеском не тайте
на плечах его, коленях…
Лучше вверх вы поднимитесь –
за кизиловою кровью,
лучше свойски изорвите
сизую вуаль терновью!
Именно для вас украшен
лес плодовым разноцветьем –
и, наоборот, не ваши
эти очи, губы эти…

И колол вас можжевельник!
И кусали злые осы!
Только вам бы на-предельно
камнем в лоб бросать вопросы!
Сходу отражать ответы:
«Чур!» – «А через «чур» – посмей-ка!»

Лес качается, задетый,
Как зинь-зинь на козьей шейке…
Стоя хлопают берёзы,
Птицы захлебнулись в туше…

«Прочь!» – «Желанный, к черту позу!
Ты отведай дикой груши…
Яблоки с вином, понятно,
арихетиписто-приятней:
с ними всё, что необъятно,
вмиг становится объятней…
…Дичка на устах растает –
чем тебе не феромоны?..»

Расстелись, трава густая,
да заткнись, небесны звоны!
Да слышны лишь будут звуки
древнего лесного зова…

Я вас брошу в небо, Руки, –
разродитесь богом новым!..
***
Стою, отдыхаю под липами
под ритмы собачьего лая.
Больна, как Настасья Филипповна,
сильна, как Аглая.

С короткими слабыми всхлипами
река берега застилает…
Люблю, как Настасья Филипповна,
гоню, как Аглая.

Мне б надо немного молитвы, но
в спасение вера былая
мертва, как Настасья Филипповна.
Жива, как Аглая,

лишь память. Врастая полипами
в кровинки, горячкой пылает
в душе у Настасьи Филипповны,
в уме у Аглаи.

Но либо под облаком, либо над
землею – в полете поладят:
с судьбою – Настасья Филипповна,
с собою – Аглая.

Я тоже не просто улитка на
стволе. Оторвусь от ствола я.
Сочувствуй, Настасья Филипповна.
Завидуй, Аглая.