Циля Янковская. Не нам их бояться на нашей земле


К 70-летию Победы 


Публикация Татьяны Янковской

 

Моя бабушка Циля Львовна Янковская (1901-1996) – нейрофизиолог, кандидат наук, старший научный сотрудник лаборатории академика Л.А. Орбели Института физиологии имени И.П. Павлова, где она работала с перерывами с 1930 по 1959 г. Обширна география ее жизненного пути: Белоруссия, Россия, Украина, Казахстан. В последнем она побывала дважды: сначала как зав. РОНО в Балхаше, где создала местную систему образования почти с нуля, позднее – в качестве з/к в Карабасе. Испытания не сломили ее. Она не чувствовалa себя жертвой, не теряла достоинства, всегда помогала другим. «Очень это большая радость – выполнять коллективно всем народом какое-то нужное дело» – пишет Янковская. Последние двадцать лет жила в Доме ветеранов науки в г. Пушкине.

 

Война пока только по радио и в газетах. Всё сдвинулось. Работа несовместима с тем, что произойдёт, может быть, уже завтра. Хожу почему-то по линиям Васильевского острова. На улицах пусто. Окна заклеены бумажными лентами накрест. Когда же и что начнётся? В институте записываюсь в дружину ПВО вместе Е. А. Моисеевым, В. А. Блэком, С. В. Уткиным. Профессор, главбух, электрик и я.

Накануне впервые услышала душераздирающий звук сирены. Мы проснулись. Детям сказала: лежите, я посмотрю – а сама к окну. Небо чистое, голубоватое. Очень высоко вижу золотую птичку – самолёт. Вражеский, конечно. Его ловят лучи прожекторов. Тревожные вопросы детей. Отвечаю спокойным голосом, а у самой сердце сжимает страх. Небо такое большое-большое, а птичка такая маленькая – и я успокаиваюсь. Ленинград большой. Не может же он бояться такой мелочи?

Галочку вместе с другими детьми Академия Наук отправила на Валдай. Их увез поезд. Опять у нас с нею разлука. Опять она брошена в неизвестность без меня. Как тяжело уходить с вокзала без неё. Какая пустота.

Институт отправил нас на оборонные работы. В группе тридцать человек. Как хорошо, что можно что-то делать для обороны. Володя на втором курсе химфака, он тоже уезжает на оборонные работы.

Нас привозят в Толмачёво. Командир ведёт нас вправо. Шли с рюкзаками почти всю ночь. Нас привели в какое-то пустое помещение с земляным полом. Мы принесли соломы и легли на ней спать. Через несколько часов нас подняли. Выдали женщинам лопаты, мужчинам ломы. Мы рыли противотанковые рвы. Работали очень старательно. Короткин мне посоветовал не набирать такие полные лопаты. К сожалению, я его не послушалась, и когда через несколько дней пришлось выбрасывать не землю, а глину, у меня открылось кровотечение. Однако назавтра я опять пошла на работу. Невозможно лежать, когда надо копать и все работают. Я просто стала более осторожной. Все было в порядке.

Когда мы вернулись домой – это было ночью – в город нас не пустили, и мы ночевали на вокзале. С вокзала я позвонила домой. Володя был дома. Он сказал: «Мамка, поздравь меня. Меня сегодня приняли в партию». «Почему так вдруг?» – спросила я. А в ответ: «Ухожу в партизаны». Меня качнуло. Мелькнула мысль – в тыл к немцам без опоры за спиной, без родной власти... После краткого молчания я сказала, что он правильно делает. Не приходится нам их бояться на нашей родной земле, если они не боятся на ней хозяйничать. Их надо уничтожать. Как же он обрадовался! «Ох, мамка! Какая же ты молодчина. А Аня мне сказала, что я тебя этим убью». Через несколько дней их отряд ушел, как оказалось – под Сиверскую[1].

Наши противотанковые рвы врагов не остановили. Они продвинулись еще ближе к Ленинграду. Это было в августе. В августе же нас отправили рыть окопы в Александровскую. База наша находилась в Пулково, в обсерватории. Старостой у нас был Лев Николаевич Федоров. В этой группе были также Гершуни, Барышников, Короткин. Н. А. Шустин, Л. А. Бам ушли на фронт. Окопы рыть было гораздо легче, чем противотанковые рвы. Копали мы их с большой тщательностью и любовью, думая о тех, кто в них будет воевать. Погода была чудесная, но по утрам было прохладно. Кроме того, было голодновато. По временам мы копали и пекли картошку. Население нам продавать ничего не хотело. Жители были финны.

Однажды Льва Николаевича как врача пригласили к больной старухе. Он пригласил меня в качестве медсестры – с медсумкой мы пришли в избу, где она жила. У нее оказалась опухоль на груди, и Л. Н. дал ей записку, куда обратиться. Старуха дала нам несколько десятков яиц, от денег отказалась, и мы за ее здоровье попировали.

Под Пулковом мы оказались свидетелями нескольких воздушных боев. Сражались с отрядом «Мессершмитов» три наших маленьких У-2. Бой велся над нашими головами, и мы уселись в окопы, прикрывая головы лопатами. Как же мы радовались, когда наши маленькие птички подожгли большой вражеский самолет. Ночью с седьмого на восьмое бомбили окрестности обсерватории. Нас так трясло, что мы, лежа на полу, где спали вповалку, вздрагивали. А восьмого сентября на Ленинград пролетело большое количество вражеских самолетов. На наших глазах они подожгли Бадаевские склады, в которых сгорели все запасы продуктов для города. Одновременно бомбили Красное Село и другие близкие объекты. Было такое чувство, что враги терзают нашу Землю-мать. Ненависть душила нас, но мы были бессильны. С запада появились наши солдаты и стали нам кричать, чтобы мы скорей уходили, не то попадем в плен. И мы под командованием нашего бригадира вернулись в Ленинград.

Дома я застала Володю. Он полулежал, так как подошвы ног у него превратились в сплошные раны. Их отряд провел больше недели в болотах, окруженный немцами. Время от времени к ним прорывалась телега с хлебом. Кольцо вокруг них все более и более сжималось, и они, разбившись на группы, старались вырваться из кольца. Отряд их был большой, 200 человек. В их группе было человек тридцать. Через дорогу завязалась перестрелка. Володя, лежа в кювете, целясь в лоб, убил троих. Когда они выскочили на дорогу, к ним со всех сторон тянулись фашисты, крича: «Сдавайтесь!». В это время подлетел наш маленький самолетик и с близкого расстояния стал расстреливать врага. Наш отряд спасся, но домой добирались на больных ногах, держась друг за друга.

В течение месяца их лечили, подкармливали при штабе партизанскоих отрядов. К концу месяца Володя совсем поправился и опять снарядился в поход. На это раз небольшим отрядом, не столь громоздким, на Невскую Дубровку. Это была в то время горячая точка против наступавших фашистов. Партизанский штаб и казарма находились в институте физкультуры им. Лесгафта на улице Декабристов. Домой Володя забегал, созвонившись со мной. Однажды ко мне в институт Павлова, во время моего дежурства по институту, приехала моя Мария Борисовна[2] и сказала, что через два часа Володин отряд уходит, и я могу поехать проводить его. Я, конечно, могла передать кому-нибудь дежурство и пойти проводить и попрощаться, но у меня не хватило душевных сил на последнее свидание. Проводить его пошла Мария Борисовна с дядей Володей. На дорогу они отдали ему свои кусочки сахара. Но я сама до этого успела снарядить его в дорогу долго собираемыми мною запасами – дала банку какао и поломанную на кусочки плитку шоколада. Кроме того, я хранила для него кусочек копченой свиной грудинки, который я получила, еще когда отоваривали карточки.

В октябре пайка уже фактически не было. По карточкам мы получали знаменитую пайку мокроватого хлеба в 125 грамм.  В столовой нам давали обед – дрожжевой суп и шроты, две лепешки из чего-то, похожего на творог.

У меня поселилась Володина сокурсница Лида Попова, которая к нам приходила, как и многие другие друзья Володи, когда он был дома. У нее с Володей был роман. Однажды она мне позвонила из общежития и сказала, что хочет прийти. Мне было очень тяжело без детей, с которыми жестокая действительность разлучила меня, поэтому я сказала – не надо. Володя постоянно в смертельной опасности, Галочка на Валдае, который подвергался бомбежке. Когда я узнала о бомбежке, то потеряла сознание. Позднее стало известно, что детей вывезли на Волгу, в Тетюши, но связи с ними не было. Конечно, никто не мог заменить мне детей и умерить мою тоску. В ответ на мое «не надо» Лида сказала: «А я все равно приду». И пришла и осталась. Через несколько дней я поехала на городскую станцию и узнала, что билеты на Керчь, где жили Лидины родители, продаются свободно, и сказала об этом Лиде. Она ничего не ответила, но не уехала[3]. Я устроила нам жилье в одной комнате. Заклеила большое трехстворчатое окно марлей. Сложила на подоконнике пять рядов книг, прижала их изнутри гардеробом. Поперек комнаты поставила высокий комод, кровать к печке, которая уже не топилась, у двери, выходящей во внутренний коридор. Лида спала со мной.

К нам пришел жить мой младший брат Далька, инженер связи на железной дороге. Его женила на себе моя сослуживица Ю. А. Клаас, научная сотрудница нашей лаборатории, когда мой брат был еще студентом. У них был сынишка, который вместе с бабушкой эвакуировался с детским садом в Коми АССР. Когда с питанием в Ленинграде стало трудно, Ю. А. велела брату уйти, и он пришел ко мне. Он был очень молод, очень силен физически, занимался несколькими видами спорта. Аппетит у него был тоже богатырский. Он особенно страдал от голода. В армию его не отпустили, так как он нужен был на железной дороге. Он то и дело ходил на окраины чинить связь. Иногда он приносил выкопанные за городом из земли капустные хряпки. Несколько раз он приносил пойманных и убитых им кошек. Я тогда варила огромное количество щей или бульонов, которые он поглощал почти по ведру в один прием. Это было страшно. Мы с Лидой понемногу помогали ему съедать.

Однажды он чинил провод на столбе возле мясокомбината. По нему стреляли из орудий, но не попадали, хотя он был освещен горящим рядом сарайчиком. Пока не кончил работу, он страха не испытывал. А когда закончил, очень испугался и упал наземь. При этом он повредил спинной хребет, и через много лет у него там образовалась саркома, которая свела его в могилу.

Еще к нам приходил маленький Рафочка, сынишка убитого на Сахалине брата Рафаила[4] – Зямки. Мать его, Надя Потапова, ушла на фронт и была медсестрой в санбате. Рафочке было шесть-семь лет.  Жил он с бабушкой, очень почитаемой работницей на «Треугольнике», членом ЦК профсоюза. Оба они голодали, как и все. Когда он приходил после Далькиных удач, я его кормила и давала что-нибудь с собой. Однажды я получила баночку патоки и отдала ему. Отец его, Зямка, жил с нами в Ярославле, потом учился в Ленинградском политехническом институте. В 1931 году был мобилизован ЦК комсомола и отправлен на Сахалин. Перед отъездом женился на работнице ниточной фабрики Наде Потаповой. Рафочка родился на Сахалине. Надя там прошла курсы медсестер. В1937 году Зямка был в командировке в Москве. В это время я с детьми возвращалась после ареста Рафаила с Балхаша в Ленинград. В Москве мы встретились с Зямкой на вокзале, где я ему рассказала о Рафаиле. После возвращения из командировки Зямка рассказал у себя в парторганизации об аресте брата. Его тут же арестовали и вскоре расстреляли. Надя с ребенком вернулась в Ленинград, а когда началась война, оставила ребенка матери и ушла на фронт. Это был удивительный ребенок. Он никогда не жаловался, и всякий раз, когда я старалась скормить ему что-нибудь, особенно крошечку хлеба из моей пайки, он всячески отказывался, а однажды принес мне печеньице, которое ему выдали по детской карточке вместо хлеба. Мне стоило большого труда скормить его ему. Я к нему очень привязалась, и когда в ноябре мне предложили выехать из Ленинграда с полевым госпиталем, я хотела взять его с собой, но мне категорически запретили, а Лиду как взрослую разрешили.

Незадолго до отъезда к нам во двор упала бомба. Нас так тряхнуло, что мы чуть не выпали из кровати. Во второй комнате воздушной волной вырвало оконные рамы и швырнуло в противоположную стену, которую порядком потрепало. Гардероб с книгами сдвинуло с места, но пять рядов книг спасли и шкаф, и нас. Потом оказалось, что стекла превратились в труху, но они были приклеены к марле.

Однако оставаться жить без стекол было уже невозможно, и мы с Лидой перешли на казарменное положение ко мне в институт. Брат мой тоже где-то обосновался и приходил к нам. Но вскоре и в институт во время моего дежурства попала бомба. Сброшено их было одновременно три. Одна попала в набережную, другая в институт, а третья во двор, в дровяной склад. Как только раздалась сирена, наша группа ПВО помчалась, как всегда, на чердак. Мы только взбежали, как здание сильно тряхнуло, – и рвануло. Снизу потянулся дым. В крыше слева мы увидели дыру, но огня не было. Мы помчались вниз, а там уже наши товарищи с ящиками с песком бежали в сторону вестибюля. Вместе со всеми бежала и Лида. Бомба по мере проникновения вниз производила все большие разрушения. На третьем этаже основательно продырявила пол и прилегающую стену, на втором этаже разрушила приемную комнату, часть кабинета директора, стену конференц-зала. Кресла и стулья разметало по всему залу. Разорвалась же она на первом этаже, снесла мраморную лестницу, разрушила полностью вестибюль, уничтожив все, что там было, в том числе большое количество тяжелых деревянных ящиков с оборудованием, подготовленных к эвакуации. Но вывезти их не успели, дорога была уже закрыта. Об этом событии я сочинила стишок: 

Тик-так, тик-так, тик-так, тик-так.
А в кабинете – полумрак.
Уткнувшись в книгу, сидит Блэк.
Он хладнокровный человек.
И Уткин что-то мастерит,
ведь он без дела не сидит.
А Моисеев, хоть профессор,
с Блинком воюет, как агрессор.
Блинков все требует опять
животных ценных усыплять.
Но вот сирена завелась.
Сегодня уж четвертый раз.
А метроном тик-так, тик-так,
тик-так, тик-так, тик-так, тик-так.
А сердце тоже: так-так-так.
Несемся вихрем на чердак.
Подняться только мы успели,
как вихрем твари налетели.
И рядом, близко: трах-бабах!
При этом нас тряхнуло так,
Что содрогнулся дом, чердак.
Мы во все стороны глядим,
а снизу, с лестницы прет дым.
И кто-то крикнул: «Быстро вниз!»
Нам стало ясно – мы горим.
Вдоль коридорной всей длины
дежурные бегут гуськом,
к ним подключаемся и мы
сквозь дым, с коробками с песком.
А в коридоре окон нет.
Из дыр оконных льется свет.
В конце его был вестибюль,
но вестибюля больше нет.
Исчезло все, что было в нем.
Дыра там, где был потолок, –
вместо него большой проем.


Исчезла лестница наверх беломраморная.
И оборудованья нет, а стены драные.
Исчезли двери все кругом.
Так улица пришла в наш дом.

 

Сотрудников по частям эвакуировали. Леона Абгаровича эвакуировали  вопреки его желанию. В его самолет Айрапетьянц пристроил свою жену В. Л. Балакшину с матерью и двумя детьми. Некоторые мужчины ушли на фронт: Н.А. Шустин, М. М. Рэдлер, Л. А. Бам. Коммунисты Л. Г. Воронин, А. М. Алексанян и другие ждали эвакуации. М. К. Петрова категорически отказалась эвакуироваться, твердя, что немцы в Ленинград не войдут. Она жила в огромной квартире на Кировском проспекте № 63, имела большие запасы провизии, которой она подкармливала многодетную семью профессора Розенталя, и тем спасла им жизнь.

Бам работал в Петрозаводске врачом в медсанбате и еще в сорок первом году погиб. Рэдлер тоже работал врачом в медсанбате, и под обстрелом от прямого попадания снаряда лишился обеих ног. Л. А. проявлял к нему много заботы. После повторной реампутации ног Рэдлер поправился, передвигался в коляске либо на специальных протезах. Окрепнув, он продолжал работу над диссертацией. Еще во время войны защитил кандидатскую, а после войны – докторскую. Он еще долго жил. Шустин всю войну провоевал на Ленинградском фронте в качестве комиссара. Был во многих десантах, и каждый раз, приезжая в Ленинград, заражал нас своей уверенностью, что враг в Ленинград не пройдет. Вернулся он с войны со многими боевыми наградами.

Полевой госпиталь, в который меня зачислили, отправлялся через Ладогу по Дороге жизни. Отправляли нас на грузовой машине ночью, в лютый мороз. В какой-то деревушке нас высадили и развели по хатам. В нашей хате весь пол был уже занят спящими телами. Старенькие хозяева встретили нас приветливо, с сочувствием. Они поставили самовар, сварили картошки. Больше в доме ничего съестного не было. Они согрели нам и тело, и душу. Я никогда их не забуду, хоть имен их не помню, как и названия деревушки.

Зато я помню страшный эпизод. Когда нас везли по кусочку железной дороги к месту сбора, я, выйдя в тамбур на какой-то остановке, увидела, как из-под нашего поезда вылезли ребятишки лет семи-восьми с находкой в руках – с замерзшим человеческим калом, и стали его грызть.

Наш госпиталь находился в одном из уцелевших домов города Тихвина, только что освобожденного. Мы с Лидой, как не врачи, были помещены вместе с обслуживающим персоналом. Работы было не так много, но ночные дежурства возле имущества еще не размещенного госпиталя были из-за жестоких морозов мучительны. Зато питание для нас было большим счастьем. Мы получали по полкотелка густого пшенного супа с тушенкой. Это был настоящий жизненный эликсир, который вливал в нас силы. Через некоторое время наш госпиталь превратили в эвакопункт, и нам тут делать было нечего. Договорившись с администрацией, мы решили ехать на восток, благо дорога уже задействовала. На вокзале стояли пустые поезда (товарные), которые по мере наполнения отправляли на восток.

В январе 1942 года мы с Лидой забрались в пустой вагон ближайшего к станции поезда, в котором лежало несколько досок. Подняв и уткнув в стенку вагона края двух досок, мы завернулись во все свои одежки и улеглись на них. Двери вагона оставались широко распахнутыми. Вокруг этих товарных вагонов, так же как и мы, сновали люди, стремившиеся уехать в глубь страны. Видя, что вагон уже обитаем, они присоединялись к нам. Когда он заполнился до отказа, закрыли дверь и никого больше не впускали. Нашлись мужчины, еще крепкие и энергичные, которые раздобыли «буржуйку» с трубами и дрова. Другие помчались искать топливо. Нашли, затопили, а потом по пути при всякой остановке пополняли запас. Многие наши попутчики имели с собой всякие съестные припасы и запасы товаров, особенно папирос, которые в пути обменивали на продукты. У нас же ничего такого не было, даже продуктовых карточек, которые я перед отъездом из Ленинграда оставила брату Дальке. И папиросы, которые я получала по карточкам и собирала для Володи и его отряда, я оставила дома. Потом брат сказал мне, что эти карточки и папиросы спасли ему жизнь. Зато у нас с Лидой не было ни крошки еды, и несколько дней мы просто голодали. С нами ехал молоденький раненый солдат без аттестата[5], который голодал так же, как и мы. В эти голодные дни оказавшийся с нами в вагоне молодой латышский офицер, ехавший куда-то на формирование, дал нам коробку консервов фасоли. Вот эту коробку мы и ели втроем с раненым солдатиком. Больше нам никто ничего не давал, хотя с нами ехали женщины из торговой сети, у которых всего было с избытком. Потом где-то на большой станции нам дали карточки, и мы уже в дальнейшем имели достаточно очень вкусного серого, иногда теплого хлеба.

В Вологде довольно далеко от города нас выгрузили и сказали, чтобы мы шли в город и ждали на вокзале, откуда нас повезут дальше. Мы с Лидой пошли в город, пытаясь найти место, где можно погреться и отдохнуть, но нас никто не пускал в дом. А домики были такие уютные, с цветущей геранью на окнах, с палисадничками, со скамеечками на крыльце. Кое-кто говорил: ленинградцы – и закрывали двери. Потом мы поняли, что боятся не только голодных ртов, но и вшей. А вшей на нас было столько, что ночью в лютый мороз мы с Лидой вышли на улицу недалеко от вокзала, сняли с себя всю одежду и руками с каждой вещи, особенно с белья, стряхивали, можно сказать, сгребали вшей. Потом, одевшись, вошли в здание вокзала, где на цементном полу сидели и лежали люди. Втиснуться между ними не было никакой возможности. Но рядом с трупом длинного мужчины с обросшим волосами лицом было узенькое место, куда мы втиснулись.

Не помню, сколько мы так просидели. Потом нас погрузили в поезд, на этот раз недалеко от вокзала. Опять в товарные вагоны, но с полатями. Когда посадка закончилась, была уже ночь. И вот к нам в вагон ввалилось еще человек тридцать мужчин, с криком и матом. Вскоре эти мужчины раздобыли буржуйку и топливо, стало теплей. Но в одном углу на полатях не переставал орать и материться какой-то мужской голос. Мне было безумно жаль Лиду, для которой эта грязная ругань, конечно, была невыносима. Я не выдержала и закричала высоким голосом: «Замолчи, гад! Закрой свою пасть, или я поленом разобью тебе голову!» Как же мне стало смешно, когда я назавтра узнала, что это была группа арестантов, отобранных в тюрьмах по их просьбе для отправки на фронт.

Наутро я обнаружила возле себя молодого, очень здорового мужчину. Он был бы красив, если бы не слишком широкий, до уродства, подбородок. Сложения он был богатырского, румянец во всю щеку. Судя по уважительному отношению к нему остальных, он был у них главарем. К нам он отнесся с добротой и заботой. Устроил нас поближе к печке, стал рассказывать о себе: что он был студентом, пишет стихи и т. д. Потом он мне указал мужичишку, который накануне сквернословил. Рассказал, что тот в лагере был на какой-то доходной должности и везет с собой огромную сумму денег. Нам с Лидой он помогал чем мог. Следил, чтобы нас не оттеснили от печки. Помогал влезть в вагон, после того как мы выходили по своей надобности.

Ехали мы до города Кирова. У нас был адрес моих родных, которых эвакуировали с последним поездом, уходившим на восток из Ленинграда. Мой брат Далька как железнодорожник отправил наших родных во главе со старенькими родителями в село Летку в Коми АССР. Ехать туда надо было от Кирова по железной дороге на север, потом еще сорок километров от станции Мураши. Уезжая из Ленинграда, родные мои просили меня не уходить из вагона, где у них было отдельное купе. После их отъезда оставались мы с Далькой, и Лида была с нами. Далька все время узнавал в управлении железной дороги, прошел ли поезд. Каждый раз он прибегал ко мне рассказать, что связь с поездом есть, что руководителю эшелона говорили: «Вася, жми!», и что Вася жмет, и поезд идет. В нем ведь были семьи железнодорожников, оставшихся в Ленинграде. Мои родные потом рассказывали, что поезд, шедший рядом с ними, с пассажирами которого они даже успели познакомиться, разбомбили, и все погибли. Их же состав доехал благополучно до Кирова, а оттуда они добрались до Летки. Там жил и работал в банке муж Мани, Александр Соловьев, которого туда почему-то несколько лет назад выслали из Ленинграда на поселение.

Вот мы с Лидой вышли из эшелона в Кирове. Ютились мы на вокзале, там же питались в столовой, отоваривая наши карточки. Во время обеда к нашему столу подсел здоровый мужчина лет сорока и повел с нами антисемитский разговор о том, что евреи сидят дома и уклоняются от фронта. Это уже не впервые в Лениграде и в пути. Я посмотрела на Лиду, а у нее из глаз текли слезы. В это время более двадцати юношей, моих родственников, были на фронте. Восемнадцать из них погибли.

Поезд на Мураши уходил засветло. Впервые за всю дорогу в нем были нормальные пассажирские вагоны, кстати, полупустые. Только в них было очень холодно. Вместе с нами ехали трое молодых ребят, которые направлялись в летную часть. Они были к нам очень добры, заботливы. Лиду устроили спать на третью полку, меня на вторую, а сами все на первой. Против них сидел какой-то не очень молодой мужчина, по виду простолюдин. На второй полке напротив меня кто-то сразу улегся спать. Узнав, что мы из Ленинграда, ребята сразу принялись нас кормить. Никакие отказы не помогали. Они дали нам по большому куску колбасы, нарезали теплого серого хлеба. Это была пища богов. Потом все, кто мог, уснули. А мне не спалось, и я упросила не спавшего мальчика перебраться на мое место. Сама я встала у столика и смотрела в окно. Разговор с ребятами меня очень расстроил. Они говорили, что все они смертники. Никакой надежды на жизнь у них не было. В этом они убедились во время краткосрочной практики. Они видели, что как только их товарищи поднимались, их сразу же сбивали. Никакие мои слова не могли их ни утешить, ни обнадежить. Потом легший на мое место мальчик попросил мою руку, чтобы скорее уснуть, положил на нее лицо. А когда я потом осторожно ее высвободила, она оказалась вся в слезах. Мужчина на скамейке справа от меня стал возиться. Я повернулась. Оказалось, что он взял рюкзак одного из мальчиков и стал доставать из него продукты. Я схватила его за шиворот и, пригрозив всех разбудить, заставила положить все обратно и выгнала его из нашего вагона. Ночью в Мурашах все проснулись, высадили нас и на прощанье вложили мне в руки большой кирпич серого хлеба. Вот с таким подарком мы и добрались к нашим родным.

Добрые люди нашли нам попутный грузовик, который доставил нас в село Летку в сорока километрах от Мурашей. Оказалось, что мои родные жили в маленьком домике. И – неожиданное счастье! – там оказались также Галочка и Витенька[6]. Они сами из Горького, из-под бомбежки, добрались сюда со случайными попутчиками. Впрочем, Витюшка был доставлен туда вместе с бабкой, которая вывезла его еще до блокады. Здесь же я застала открытку от Володи, который из партизанского отряда был эвакуирован в Ижевск с температурой сорок. Лежа в госпитале, он связался с моим добрым другом, профессором Ижевского института физиологии Ю. П. Федотовым. Он посещал Володю в госпитале, проводил его на фронт и дал денег на дорогу. Для меня это было большим утешением.

Родные мои жили в большой нужде. Обе сестры работали в школе педагогами. Но в селе было очень голодно. Администрация завысила план заготовки зерна, мяса, молочных продуктов, люди, сдав налоги, остались без элементарно необходимых продуктов и жили бедствуя. При этом работники партийного и советского аппарата себя неплохо обеспечили регулярными пайками и хорошей столовой. В это время мальчик, ученик 7-го класса, так страдал от голода, что повесился у себя в подполе. Он оставил записку, что не может жить голодным.

Я тоже стала работать в школе, но без ставки, так как состав педагогов был уже укомплектован. А я в ставке не нуждалась. Мы очень подружились с педагогами, а я особенно – с директором Татьяной Павловной. Мне предложили вести в 8-ом классе физиологию. Для меня это была большая радость. Мы с ребятами смастерили из старого граммофона вращающийся барабан, закоптили для него бумажную ленту, и ставили опыты на лягушках, которых ловили в канавах. Смотрели работу сердца под всякими влияниями, нервно-мышечного аппарата и др. И я, и дети очень увлекались этими занятиями. В нашем классе было несколько ребятишек-сирот, которые голодали еще больше нас. Я поговорила с классом, и ребята стали регулярно приносить им понемногу еды.

Мы тоже жили на хлебе и соленых грибах, которые выдавали в кооперативной лавке. Мне из института, который в это время находился в городе Казани, перевели за несколько месяцев зарплату – шесть миллионов рублей. Но купить на них ничего нельзя было. Кто-то из соседок посоветовал моей матери определить одну из образованных дочерей на работу в торговую сеть. Но бедная наша мамочка сказала, что это все равно не поможет, потому что ее дочери незаконно ничего не возьмут. Отец наш умер с голоду. Его взяли как дистрофика в больницу, но это уже не помогло. Потом, в Ленинграде, мои родные рассказали мне, что отец осуждал меня за то, что я приехала не только со своей дочерью, но привезла еще и чужого едока.

Вскоре после нашего приезда Лида заболела тифом. Долго была без сознания и бормотала бессвязно: чебре, чебре. Когда Лида болела, Татьяна Павловна взяла исполкомовскую лошадь и поехала со мной по деревням в поисках какой-либо еды. Мы проездили целый день, побывали во многих деревнях, но купить ничего не удалось. Везде нам отвечали: сами голодаем. Уже к вечеру нам в одном доме дали бутылку молока, а денег не взяли. До сих пор не могу понять, как я могла не дать ни капли молока своим детям, а все скормила Лиде. Лида поправилась, и райком дал нам одну ставку, чтобы кто-нибудь мог питаться в столовой. В столовую направили Лиду. Ни я сама не сообразила, и никто из домашних меня не надоумил брать этот обед домой, чтобы поддержать детей – не могу себе этого простить.

Еще я сама совершила ужасную глупость, которая меня мучает до сих пор. К нам приехала из Сыктывкара ответственная работница из Наркомпроса. Она вызывала к себе многих людей. Пошла к ней и я, по собственной инициативе. Я считала необходимым довести до ее сведения убогую подготовку большинства учителей. В мыслях у меня была надежда, что она что-нибудь предпримет для повышения их квалификации. И если до этого она всем говорила, что нас надо поддержать как эвакуированных из Ленинграда, то после «беседы» со мной повела себя крайне враждебно. Увы, никто не объяснил мне, в чем дело. Оказалось, что она истолковала мои слова как желание оклеветать учителей. А ведь я так хорошо к ним относилась. Уже спустя много лет, вдали от Летки я догадалась, в чем дело, и пришла в ужас и отчаяние. А исправить уже ничего было нельзя. Так я и живу с этим горестным пятном в душе. Ведь когда я была зав. РОНО на Балхаше, то больше половины учителей не имели ни общей, не специальной подготовки. И я сразу же организовала для них педтехникум. Специально слетала в обком в Караганду, выхлопотала для этого нужную сумму денег (40 000 рублей).

 Летом 1942 года в Летку привезли много стволов лесу для дров. Все пошли поднимать их и складывать в кучу. Наша семья в полном составе тоже пошла. Очень это большая радость – выполнять коллективно всем народом какое-то нужное дело. Но я при поднятии с кем-то второго бревна не смогла встать. А я так была рада этой работе. Мне вспомнились субботники во время революции. А теперь у меня совсем не было сил. Меня подняли, привели домой, уложили. Через пару дней я опять была в порядке. А вскоре мне пришел вызов из Казани для меня и моей семьи. Там уже был весь мой институт. Его приютил Казанский госуниверситет. Многие товарищи работали, кто в лаборатории, кто в госпиталях. Сперва из Летки уехала я с обеими девочками. Большая сумма денег, которую мне прислал институт, не понадобилась нам ни в Летке, ни в пути, ни в Казани. Купить на деньги нигде ничего было нельзя. В Летке остались мои старенькие родители (причем отец уже лежал в больнице), обе мои сестры с Витюшкой и муж Мани, который там был на правах ссыльного.

Ехали мы через Киров. От Кирова по реке Белой, затем по Каме и по Волге до Казани. Ехать на стареньком пароходе было очень приятно. В Казани нас отправили в физкультурный зал университета, где ютились еще не устроенные с жильем ленинградцы, эвакуация еще продолжалась. В зале находилось немного народу, остальные уже ушли на частные квартиры. Назавтра я спустилась в местком, который занимался организацией жилищных мест. Работника месткома еще не было, но я застала там пару немолодых супругов, которые пришли просить новых жильцов взамен уехавшего из Казани жильца-академика. Я поговорила с ними, сбегала за своими девочками, показала их и попросила взять нас к себе. Когда работник месткома пришел, ему оставалось только оформить наш договор. Это было большое счастье. Комната оказалась около тридцати квадратных метров, во втором этаже отдельной квартиры. В ней были две больших кровати, большой сундук – тоже ложе, большой стол, стулья, а главное – огромная библиотека во всю стену снизу доверху. В квартире, кроме хозяев, жила их пожилая сестра, медработник, которая занимала просторную кухню. Хозяин был адвокатом, хозяйка врачом. В нашем распоряжении были все русские и переводные классики. Вот это было счастье не по заслугам.

В зале университета находилась одинокая девочка, к которой никто не проявлял интереса. Она была очень истощена. Лет ей оказалось двенадцать. Она сидела на груде вещей в больших мешках и смотрела на нас, уходящих. Я предложила девочкам, раз уж нам так повезло, взять ее с собой. Девочки горячо одобрили, и мы перекочевали в нашу чудесную квартиру вместе. Девочку звали Ирина. Она рассказала, что жила в Ленинграде с дедом, который работал кассиром у нас в институте и умер. Родители ее были репрессированы, и она о них ничего не знала. Она была полна недоверия к людям. В Ленинграде к ней приходили жалельщики, которые старались выманить у нее что-нибудь из вещей родителей. Естественно, она и нас заподозрила в корысти, поскольку была обладательницей большого количества вещей. Больше всего на свете она боялась одолжений. Правда, она не противилась, когда мы ее мыли и освобождали от несметного количества вшей, но питаться с нами она категорически отказывалась. В результате у нас в семье создалась напряженная атмосфера. Мы не могли сами есть, когда она не ела. Это стало для нас настоящей бедой. Мы без конца уговаривали ее, просили, убеждали, а она была непробиваема. Я говорила ей, что мы не заслуживаем такого наказания за то, что хотели ей помочь. Говорила, что пройдут трудные времена, и мы не сможем жить с чистой совестью, если будем сознавать, что рядом с нами жил голодный ребенок, а мы его не кормили. Лида сказала, что она же Циле Львовне тоже никто, но ведь она же не отделяется от нас. В конце концов Ира сдалась и стала с нами питаться. Через некоторое время к нам пришла председатель детской комиссии при АН (оказывается, была такая) и принесла для Иры пряников. Я попросила похлопотать о пропуске в столовую АН для девочки, что она и сделала. Ирочка стала поправляться, оживилась. Она прочла нам стихи о блокаде, очень хорошие, но очень горькие. Вещи Ирочки лежали горой в углу комнаты. Никто их не распаковывал.

Я начала получать лимитный паек, и можно было уже неплохо жить. Лида начала работать в нашем институте лаборанткой и тоже, как и я, обедала в академической столовой. В Летке отец мой умер, и я вызвала к себе мать и сестер с Витюшкой. Но старшая сестра не поехала, боясь слишком меня обременить. Она приехала только после моего отъезда с Галочкой в Ленинград в 1944 г. Лида осталась в Казани с моими сестрами кончать химфак. А пока мы жили большой семьей, всегда впроголодь.

Ирочка прожила с нами полгода. Оказалось, что с ее родителями были знакомы Майоровы. Они нашли следы и узнали адрес матери Иры на Дальнем Востоке. И мы снарядили ее с надежными попутчиками к матери. С дороги она прислала нам два письма. В первом письме она написала, что убедилась, что есть на свете просто добрые, бескорыстные люди, и что с попутчиками ей тоже повезло. Вскоре она прислала письмо с места назначения, что живет с матерью, которая работает в совхозе, но к ней там плохо относятся. А вещи она довезла в полной сохранности, добрые люди помогли перетащить их на пароход бесплатно. Больше я о ней ничего не знаю.

Летом 1943 года нашему институту дали кусок земли для огорода в селе Васильеве, куда мы добирались поездом. Мы ее тщательно обработали, посадили картошку и свеклу. Осенью сняли урожай, который возили в рюкзаках. Это было нелегкое, но все же счастье. Еще в марте 1943 года неожиданно к нам в Казань приехал Володя. Его отпустили домой на десять дней после успешных тяжелых боев под Вязьмой. С каким трудом он до нас добрался! Это был подвиг. Но мы были счастливы. Оказалось, что после госпиталя его направили на полугодичные курсы комсостава, и он уже в регулярной армии. По окончании курсов его хотели оставить в качестве преподавателя. Володя категорически отказался и настоял на том, чтобы его отправили на фронт. Я подумала и высказалась вслух, что мне можно было бы жить спокойно и не думать, что он где-нибудь валяется раненый или убитый. Володя нахмурился и сказал: «Мамка, не будь такая, как все». Через несколько дней он уже должен был уезжать на фронт. Я совсем не была уверена в том, что он вернется, и вспомнила, что на первом курсе, когда он влюбился в Лиду, он провел со мной серьезный разговор. Этот разговор я запомнила слово в слово. «Мамка, что бы ты сделала, если бы я женился?» Я, подумав, ответила, что не сказала бы ничего. Никто не знает, когда он найдет свое счастье. Молчание. Только, добавила я, если вы настолько взрослые, чтобы жениться, так уж будьте настолько взрослыми, чтобы жить самостоятельно. «А это зачем? Ведь ничего не изменится». На это я возразила, что дети родятся без разрешения. А я с нетерпением жду, когда освобожусь от семейных забот, чтобы получить возможность полностью отдаться работе. Больше разговор не возобновлялся. А вот теперь мне хотелось, чтобы на всякий случай был Володин ребенок. Вот я и предложила им, если они не передумали, расписаться. Когда они пришли из загса, мы с ними выпили по рюмочке пайковой водки[7].

Прежде чем говорить о работе, мне еще нужно поговорить о моей большой семье. Неожиданно приехал Юрка Кондаков. Этот юноша стал нам близок и дорог с 1938 года. Володя подружился с Венькой, братишкой Люси Серебряковой[8], еще когда мы жили на Набережной. С Юркой они познакомились в очереди в справочное бюро на Литейном, № 6. После моего возвращения из тюрьмы в 1939 году я узнала, что у Володи с Венькой появился новый друг, у которого родители тоже репрессированы. Однажды они мне позвонили на работу и сказали, что Юрка очень сильно заболел и лежит у себя в комнате на Фонтанке. Я с работы, не заезжая домой, поехала к нему. Температура у него была выше 40 градусов. Я осталась у него ночевать на стульях и назавтра дождалась врача. У него оказался дифтерит. Володя возил ему передачи, а когда Юрка поправился, он привез его домой. Так он и остался жить у нас. Спали они вдвоем на диване. Оба ходили в десятый класс в разных школах. По утрам я будила их за чубы – один черный, второй золотой. Юрка принес нам в дом дополнительную радость. Умный, серьезный, обязательный, он был и мне настоящим другом. Старался всегда помогать мне чем мог, и все у него получалось очень ловко. В 1940 году его призвали в армию, а Володе отказали из-за отца. Володя одновременно с Венькой подал заявление в военное училище. Володе отказали, а Веньку приняли в медучилище. Володя как медалист поступил на химфак в ЛГУ. Юрка служил в Серпухове. Служилось ему очень тяжело. Его невзлюбил старшина[9] и всячески донимал. Вероятно, Юрка и сам был виноват, так как постоянно боролся с некультурным старшиной за справедливость. Я попросила Л. А. отпустить меня к Юрке и пробыла там в доме для приезжих два дня. Постаралась разрядить обстановку, накупила ему гостинцев и уехала, успокоенная. Больше Юрка в письмах уже не жаловался.

Но на будущий год началась война. Юрка был уже командиром взвода. Когда они уходили на фронт, всех солдат кто-нибудь провожал, а Юрку – никто. Тогда к нему подошла маленькая девочка и сказала: «Я тебя провожу». При отступлении к Москве их взвод защищал какую-то высоту. Они продержались три дня. В живых осталось трое, в том числе Юрка, раненный разрывной пулей в живот. К его счастью, еды у них не было, и они только время от времени глотали из баклажки спирт. Это спасло его от сепсиса. Только на четвертый день пришли наши и отправили его в тыловой госпиталь. Там его сразу соперировали – врач дал ему свою кровь. Вместе с разрывами кишечника у него оказался вырван кусок тазовой кости. Пролежал он в госпитале полгода. В больнице он всех затормошил, чтоб нашли наш адрес, и вот он неожиданно вернулся к нам. Как же мы были ему рады. От него мы узнали, что Венька был ранен в голову и умер. Институт, желая помочь моей семье, принял Юрку на работу в столярную мастерскую. Он получил рабочую карточку и пропуск в нашу столовую.

Юрка наш был не только хорошим человеком, но и замечательным сыном. Еще учась в школе, он устроился на работу, чтобы посылать матери продуктовые посылки в лагерь. И теперь, вернувшись, он написал матери, чтобы она после предстоящего освобождения приехала к нам. Летом 1943 года она освободилась. Мы ее хорошо встретили, еще более уплотнились, но оказалось, что она была нехорошая женщина: хитрая, недобросовестная, жадная. Мы не могли надивиться разнице между сыном и матерью. Я вспомнила, как мне еще в Ленинграде рассказывали, что ее тюремные  сокамерницы передали на волю, чтоб с ней никто не дружил, чтобы избегали сына Кондаковой. Зная Юрку, мы не могли ни понять, ни осуждать такие слухи, и были правы. Но мать! Увы, это был не только чужой, но и чуждый нам человек. Говорить о ней больше не стоит.

Наши квартирные хозяева к нам хорошо относились, но наша многосемейность их не радовала. Примирило их то, что от Академии нам дали много бревен, так что дров им должно было хватить на много лет. Кроме всех перечисленных, у нас долго жила моя сослуживица и большая приятельница Е. С. Левицкая. Нам было с ней, а ей с нами очень хорошо. Все мои родные ее полюбили, и она тоже привязалась к моей семье. Она вносила в семейный пищевой рацион часть своего лимитного пайка, и нам легче стало жить. С приездом Юркиной матери она от нас ушла. Кроме того, к нам заезжали приезжавшие к Леону Абгаровичу сотрудники из его лаборатории в ВМА[10] – проф. М. П. Бресткин, из Ленинграда – проф. Е. А. Моисеев с тремя детьми, из Ижевска проф. Федотов Ю. П., который до войны сделал в лаборатории Л.А. при институте Лесгафта докторскую диссертацию, а защищать ее приехал в Казань. Он прожил у нас еще летом 1942 г. пару месяцев. Приезжали также девочки из детдома в Тетюшах, с которыми Галочка была эвакуирована из Ленинграда. Среди них была большая красивая девушка – Галя Захарова, у которой родители умерли в Ленинграде, а сестра осталась жива, прислала ей вызов. Мы продали Володину куртку на базаре, который назывался «Сорочка». На вырученные деньги купили ей билет, и она жила у нас, пока оформляла документы. Другая девочка, Маруся, просто приехала повидаться. Она чудесно пела народные песни.

В 1944 году к нам неожиданно приехал из Ленинграда мой брат Далька. Он, всегда очень стройный, оказался толстым, отечным. Мы впервые увидели на нем медаль «За оборону Ленинграда». Приехал он не просто повидаться, а спасать нас от голода. Последнее время (особенно после больницы по поводу дистрофии) он получал яичный порошок, мясные консервы и другие деликатесы. Все это он выменял на одежду для нас, и кто-то ему посоветовал повезти нам краситель для окрашивания одежды. Когда он сказал, что выменял все это за продукты, я чуть не заплакала. Но потом они с Маней поехали в деревню, там все обменяли на тыкву и другие овощи, и даже привезли живую козочку. Какое это было для нас счастье! Он сказал, что не было ничего, что он не мог бы для нас сделать, что оставленные ему наши с Лидой карточки, а также  папиросы, спасли ему жизнь. После его отъезда нам стало гораздо легче жить, и мы довольно долго были почти сыты.

А теперь о работе в Казани. Здесь меня ждала моя дорогая Мария Борисовна. Она уже раздобыла кое-какие приборы, в том числе хронаксиметр. Нам дали хорошую комнату во втором этаже университета, и в ней мы оборудовали удобную лабораторию, а в дни особого перенаселения нашего жилья я одна, а иногда с обеими девочками, оставалась в лаборатории ночевать. Прежде чем полностью развернуть работу в лаборатории, мне как члену месткома пришлось поехать вверх по Волге в Актаныш, где находился в то время с эвакуированной семьей проф. Вацуро Э.Г. Он написал нам, что в этом большом селе есть рынок, на котором можно приобрести продукты, только не за деньги, а в обмен на вещи. Поехали мы вместе с молодым профессором М. Н. Ливановым. Товарищи собрали нам вещей для обмена, денег. Поездка была не очень удачной. За деньги ничего не продавали. У меня личных вещей было меньше, чем у всех. Это ведь было еще задолго до приезда брата. Вещи там тоже ценились не очень высоко. Для своей семьи я привезла два фунта масла и больше ничего. На рынке женщины с удивлением рассматривали мои седые волосы, трогали их руками. У них там никогда не видели седых женщин.

Был там Дом Крестьянина, где нас неплохо кормили. Заведовала им Римма Лебедева – жена летчика из полка Гризодубовой. У нее было двое детей. У старшей девочки было какое-то заболевание почек, а врачей там не было. Мать попросила взять ее с девочкой в Казань к врачу. Так что обратно мы ехали впятером. В пути Вацуро был нам очень полезен. Ехали мы на каком-то древнем пароходе. Мы останавливались возле больших сел и продолжали свою обменную деятельность. Вацуро, очень сильный физически, был нашим носильщиком и представительным менялой. В Казани Римме некуда было заехать, и мне пришлось взять ее к себе. В то время я жила только с тремя девочками. Римма жила у нас несколько месяцев, пока не нашла себе большую комнату в деревянном доме. Она оказалась очень славным человеком. Но девочка ее была очень больна и через несколько месяцев умерла. После смерти дочери она с ее горем, ставшем и нашим, проводила все время у нас. Вскоре прилетел ее муж – летчик Лебедев, слетал за мальчиком, и после приезда они устроили у себя прием для нашей семьи. Это был настоящий пир. Лебедев звал меня мамой. Они жили довольно далеко от нас, и Лебедев все время порывался нести меня на руках. Я знала, что такое путешествие будет мне не по силам, но они сказали, что без меня нельзя. На другой день ко мне прибежала Римма посоветоваться, как ей быть. После того, как мы от них морозной ночью ушли, он подошел к ней, хлопнул по плечу и сказал: «Петька, пойдем к б….м». Я ей посоветовала забыть об этом и учесть, что они себя чувствуют смертниками, что они всегда помнят, что каждый вылет может быть последним. Она согласилась и сказала спасибо. Через несколько дней он погиб в бою. После этого Гризодубова вызвала Римму с ребенком к себе в поселок, где располагалась их часть. Больше я о них ничего не знаю.

 Работа в Казани у меня еще раз прервалась на неделю. В академическом детдоме находились дети некоторых наших сотрудников-фронтовиков. Я была членом месткома, и мы решили навестить детей. Мы собрали подарки и носильные вещи и поехали к ним пароходом. Дети были очень рады и не отходили от меня. Это был праздник для всех. Ребята сторожили меня, чтобы я не уехала. И все же через неделю я засобиралась.

Mы с Марией Борисовной развернули большую работу с помощью тех приборов, которые нам удалось раздобыть. В лаборантки нам дали мою Лиду[11]. Для исследований мы установили связь с эвакогоспиталем, в котором главврачом был наш проф. Ф. Г. Майоров. В госпитале нам дали палаты с проникающими черепно-мозговыми повреждениями. У некоторых имело место выпадение из черепа мозгового вещества. Для нас это были не просто раненые, а очень близкие, родные нам люди. В каждом из них я видела Володьку, Веньку, Юрку и всех дорогих мне ребят. Восемнадцать из моих родственников не вернулись с фронта (Семка, Фоля, Шлема и др.).

В нашей палате почти все были молоденькие. А Кубасову и Тараканову было по 18 лет. Лишь один в палате был сорокалетний. Лечащим врачом у них была доктор Преображенская. Нам предстояло исследовать у всех этих больных изменение различных физиологических функций при повреждениях мозга различной локализации. Мы исследовали у них хронаксию нервов и иннервируемых ими мышц, состояние рефлекторной дуги: двигательный нерв – мышца – чувствительный нерв. Исследовали мы также различные виды кожной чувствительности на тактильное, болевое, холодовое раздражение. У больных с повреждением затылочной области – зрительные сдвиги, с поврежденным мозжечком – кроме всего, моторные нарушения. Кроме того, у некоторых больных – особенности эмоциональной сферы.

Мы собрали богатый материал, который Леон Абгарович предложил нам доложить на Всесоюзном совещании физиологов и врачей-невропатологов, организованном биологическим отделением Академии наук в Москве зимой 1943 г. Докладчиком была выделена я. Мне было отведено для доклада 20 минут, но по предложению аудитории время мне не ограничивали, и я докладывала что-то около часа. Голос у меня после блокадной голодовки был очень слабый, но я испытывала большое удовлетворение, что могла рассказать так внимательно, заинтересованно слушавшей аудитории собранные нами сведения. Кроме громких аплодисментов, ко мне подходили врачи, спрашивали, уточняли, хвалили. Особенно меня благодарил проф. Франк. Л. А. ничего не сказал, но был доволен. Об этом докладе написала «Вечерняя Москва». Рефераты наших докладов в виде пяти сообщений я потом видела в годовом отчете АН. Сами мы почему-то не написали большой статьи. А жаль, так как все черновики при переезде в Ленинград были утеряны.

В этих исследованиях, проведенных на людях, мы наблюдали нарушения, которые имели место у животных, а также неизвестные ранее симптомы. Так, при поражении лобных долей головного мозга обнаружилось резкое повышение чувствительности на коже грудного отдела туловища, особенно на боковых линиях. У этих же больных наблюдалось изменение эмоциональной сферы. У одних это было не наблюдавшееся ранее проявление нежности к окружающим больным. Так, больной Шаров подходил к умирающим, садился рядом и гладил их, иногда укладывал свою голову рядом с головой умирающего. Другой больной с аналогичным ранением был все время мрачен, малоподвижен, несколько раз пытался выброситься из окна. У одного больного, у которого почти полностью были срезаны лобные доли, была резко повышенная возбудимость, эйфория. Воевал он в качестве штурмана на самолете. В результате ранения он полностью утратил способность производить необходимые расчеты.

В нашей палате был больной с сильным повреждением мозжечка.  У него, как и у подопытных животных, наблюдалось резкое нарушение походки и характерные атаксические движения рук, и вообще все внешние проявления безмозжечковости. А вот хронаксии нервов и мышц были нарушены лишь слегка. Зато у него обнаружился резкий гипертрихоз (оволосение) на одной стороне туловища. Через несколько лет он мне написал, что много тренируется, стал неплохо ходить, что прошел в один прием без отдыха 5 километров.

Желая поднять сопротивляемость наших больных, я старалась внушить им, что с нарушениями нужно бороться тренировками и волевым напряжением. Я рассказывала им об учении Павлова, о роли нервной системы в организме, о компенсаторной способности нервной системы. Они прониклись верой в данные физиологии и, очутившись дома, старались применить их к себе. Самый молодой в нашей палате, Кубасов, написал мне из Сибири, что ходил с дедом на охоту и прошел 20 километров. Из госпиталя он уехал, сильно хромая. У него было одностороннее ранение теменной области. Были и другие подобные письма. 



[1]Вместе с двумя другими студентами курса В.Р. Янковский получил «белый билет» как выдающийся студент и мог не воевать. Но он отказался ехать в эвакуацию и ушел сначала в партизаны, потом на фронт.

[2] М. Б. Тетяева, одна из ближайших сотрудниц Л.А. Орбели.

[3]К этому времени, чтобы уехать из Ленинграда в Керчь, требовалось специальное разрешение. Все бывшие одноклассники Лидии Янковской (урожд. Поповой), успевшие уехать, погибли после прихода немцев. Её мать и сестры прятались в Аджимушкайских каменоломнях, когда немцы прорвали Крымский фронт. Младшая из сестер была позднее угнана немцами в Германию, где работала до освобождения советскими войсками. Их отец, В.В. Попов, – участник Финской кампании и Великой Отечественной войны, прошёл всю войну солдатом, дошёл до Кенигсберга, был тяжело контужен.

[4] Рафаил Акивович Янковский, муж Ц.Л.

[5]Имеется в виду продуктовый аттестат, который получали военнослужащие.

[6]В.А. Соловьев, сын М.Л. Куниной, младшей сестры мемуаристки. Впоследствии профессор физфака и сотрудник НИФИ ЛГУ.

[7] После замужества Лидия регулярно получала офицерский аттестат, который вносила в общий котел.

[8] Людмила и ее муж, ученый-экономист Валентин Серебряков, были соседями Янковских в доме Ленинградского отделения Комакадемии на Дворцовой набережной. Арестованы в 1936 г.

[9]В рукописи «фельдфебель».

[10] Военно-медицинская академия.

[11]В эвакуации Л.В. Янковская работала и училась на вечернем отделении университета. Её научным руководителем был академик Арбузов, который после защиты диплома предложил ей остаться у него в аспирантуре. Но по желанию мужа Л.В. вернулась в Ленинград.