Поэзия

 

  

МЕЖЕНЬ

 

Я помню музу с малолетства,

когда она, смеясь, меня

без фамильярного кокетства,

без вдохновенного огня

учила вдумываться в слово,

держать перо и каждый крик

переиначивать сурово

и осторожно в тот же миг.

 

Я помню: августовским летом,
 когда рекой владел межень,

когда мне был ещё неведом

метафорический кремень,

она меня взяла на руки

и в реку бросила: «Плыви

сквозь поэтические муки,

сквозь муки бренные любви».

 

Я помню вздрог, который губы

мои неимоверно сжал,

и плоть воды нежнее шубы,

и брызг безумствующий шквал,

и музу в сумерках грядущих,

и, как в светящемся венце,

испуг в её глазах цветущих

и состраданье на лице.

  

РАЗДВОЕНИЕ

 

Есть раздвоение в прекрасном,

но есть и скрытая зола,

как в небе шёлково-атласном

есть и свечение, и мгла.

 

Моё рождение во мраке –

о смерти думать не пора.

Что между ними: жизнь во фраке

иль этой жизни мишура?

 

Что ночь, разъятая на части,

и день, скользящий в полутьму,

когда сквозь страсти и не-страсти

я смысла жизни не пойму?

 

Близка концовка этой жизни,

звезда безмерно далека,

и мысли – искристые слизни –

меж ними мечутся пока.

 

Не очистительно страданье,

не возвышающа любовь,

и раздвоенья изваянье

сознаньем управляет вновь.

 

Быть может, жизни вовсе нету,

а есть мгновенье, вспышка, вздрог,

по рядовому трафарету

вдруг подводящие итог?

 

И было ли оно, рожденье,

когда в полуночной тиши

скрываю, как сердцебиенье,

трагичность собственной души?

 

Она – в молчании бесстрастном,

и жизнь молчит, сгорев дотла.

Есть раздвоение в прекрасном,

но есть и скрытая зола.       

 

АБСОЛЮТ

 

Нет абсолютного в природе.

Во всём жестокость перемен.

Я был вчера, сегодня – вроде,

а завтра я – всего лишь тлен.

И ты не думай о бессмертье

ни в дни побед, ни в годы смут,

ни в миг, когда в душе усердье.

Бессмертье – это абсолют.

 

На свете каждый ждёт покоя.

За вереницей дней и лет

мне, избегающему боя,

покоя не было, и нет.

Ты тоже будь всегда движенье,

не веря ввек, как верит люд,

что старость есть успокоенье.

Покой на свете – абсолют.

 

Мы и познанье нераздельны.

Казалось мне, счастливый миг:

сквозь жизни занавес скудельный

я тайну истины постиг.

Обман! И ты, мой друг, не числи,

что скорость света есть сосуд,

в котором нет броженья мысли.

Предел познанья – абсолют.

 

Я раньше верил в бесконечность.

И, проклиная интерес,

я наслаждался сквозь беспечность

зеркальной звёздностью небес.

И что? Тебе случалось тоже

вдруг ощутить судьбы хомут

с орбитой солнечною схожий.

И бесконечность – абсолют.

 

Нет абсолютного в природе.

Во всём жестокость перемен.

И кто живёт вполне по моде,

и тот, кого старенья крен

стал обволакивать наветом,

поймут, от кушанья – едва,

что остаются в мире этом

одни слова.

 

ВЕЩИЙ СОН ДЮРЕРА

 

Дюреру снятся потоки воды,

с неба несущие горечь на землю…

Он просыпается: «Страх не приемлю –

вновь замышляешь коварное ты,

Господи праведный…» Вещий был сон:

хлынули реки крови народа

и захлебнулись мечта и свобода.

«Ваша свобода – цепей перезвон».

 

Дюрер не верит кровавому стягу

с изображённым на нём башмаком.

Страшен поток оборванцев, лицом

напоминающих боль и отвагу.

Страшен восставший. Но истины весть

Дюреру видится снова и снова.

Кисть, оживая, трепещет, как слово:

«Вот вам за кровопролитие месть».

 

… Клети, снопы, черепки от горшков,

вилы навозные. И на вершине

он, что под стать кузнецу-мужичине,

он – ненавистник плетей и оков.

Что это – чёрная смерти личина?

Но и несчастный бывает велик.

В нём, в неотёсе, – божественный лик

временем новым рождённого сына.

 

Чаяний крах и безбрежная кровь

всё же склониться его принудили…

Где же ты, тяга к воинственной силе,

чтобы топтать их, гонителей, вновь?

Чтобы склонённая ниц голова

вновь поднялась для священного дела…

Топот сапог. Обнажённое тело,

вмятое в грязь, как трава.

                       

КАРАСЬ

 

Уставшему мне каково обновленье?

Дело к весне – избежать не дано.

Омута взболтано тошное дно.

            Что там случится,

            когда отстоится

вод взбаламученных муть и смятенье?

 

О карасе я обмолвлюсь общо:

насторожился – чует, хитёр:

воздух-свежак свои крылья простёр

            над жабрами рыбьими,

            над пальцами липкими

и над не стаявшим снегом ещё.

 

Жалость по омуту – чёрствые дни.

Медленно крохи дно устилают.

Если собаки на вора не лают,

            то, как ни странно,

            думай спонтанно:

вор этот явно из близкой родни.

 

Думай и помни, что хор тот – как визги.

Дни испарятся, а чёрствость – на блюде.

Пир состоится под скрежет орудий

            красных и хмурных,

            белых и шкурных,

сидя у омута или у виски.

 

Ну и тогда приключится явленье:

воды, утихнув, очистятся дико,

вор превратится в тартарское иго;

            вздрогнет караська,

            скажет: «Вылазь-ка…»

Уставшему мне каково обновленье?!

 

 КИНЖАЛ

В былинный час, когда в годину смутной брани,

вздымая в кузнице бычиные меха,

Сварожич огненный выковывал мне грани,

не ведал я ни страха, ни греха.

Не жаждал крови я ни в ссоре, ни в потехе;

и если всё-таки порою, как шакал,

я вороненые пропарывал доспехи,

то потому, что племя защищал.

Что, зло измены ненавидя крепче стали,

я мстил сородичам славянам, словно бес,

за то, что в пламени своих богов сжигали,

чужого прославляя до небес.

 

Но стыл и медлил я с ударом небывало,

и гасло лезвия лихое волшебство,

когда сквозь дрожь меня Рогнеда поднимала

над спящим телом мужа своего.

Я дружен с меткостью, когда же замахнулся

в порубе киевском холоп, продажный тать,

чтоб остриё моё Всеславу в грудь вогнать,

я князя спас и в плоть дубовую воткнулся

по золотую рукоять.

Коварны замыслы страстей нечеловечных;

когда ж завистники под взглядами икон

сразить пытались Богшу, мастера из Вечных,

я прозвенел ударом в медальон.

Мораль не чествуя, не веруя в законы,

я примирил в себе коварство и любовь;

теперь во мне сквозь угасающие стоны

течёт уравновешенная кровь.

Но я из памяти своей стереть не в силах

предсмертный ужас онемевших жертв моих;

они истлели, может быть, уже в могилах,

но с каждым днём я резче вижу их.

 

На свете истины по-прежнему подложны;

и потому клинка стоического гладь

я твёрдо вкладываю в кожаные ножны,

чтоб больше никогда не вынимать. 

 

СОНЕТЫ

 

1.

 

На пороге нового века

я присяду, чтоб осознать:

жизнь, что прожита, – ипотека,

что не прожита, – благодать.

 

Было то, чему и названье

подобрать нелегко сейчас:

то ли радость, то ли страданье,

в то же   время – и плач, и пляс.

 

Но, снимая обувь при входе,

я не жалуюсь, что в природе

все равны и век невелик.

 

Почему же при первой встрече,

как в предчувствии чёрной сечи,

мне его ненавистен лик?

                                  

2.

 

Когда вчера ты произнёс опять,

как будто расколол рукой гранит,

что на таких, как я, земля стоит,

то я не знаю, что тебе сказать.

 

Ведь большинству нет дела до стиха,

им вообще на слово наплевать,

которое нельзя перепродать

иль на себя напялить, как меха.

 

Вот и живу теперь, как меж огнём

и глыбой льда, которые вдвоём

без трудности раздавят до нуля

любую гениальность или гнусь.

 

Так разве держится на мне земля?..

Я сам-то чуть на ней держусь.

 

3.

 

Поэт, безумец, дирижёр

оркестра трансцендентных звуков,

среди подлунных скрипов, стуков

ты слышишь ли вселенский хор?

 

Среди сожжённых виадуков,

скреплявших Хаос и Собор,

тебя волнует ли напор

словесных человечьих трюков?

 

Молчишь и топчешься вразвал.

Ты здесь сегодня стал обузой,

как будто сам себя украл.

 

Ну что ж, покинь наш карнавал –

ты пуповину оборвал,

тебя связующую с Музой.

 

4.

 

Начертанное разве остаётся

на камне, на бумаге, на песке,

когда и пирамида, плод уродца,

от бренности уже невдалеке?

 

Как то, чему названья нет, зовётся?

Неужто от ведра в моей руке,

что зачерпнуло воду налегке,

след не останется на дне колодца?

 

Пускай гроза с другой грозой сольётся,

но разве молний блещущие слизни

остаться могут на вчерашней тризне,

когда и смерть ничто в глазах канатоходца.

 

А эта? Как её? Которая не бьётся…

Жизнь есть воспоминание о жизни. (16.02.02)

 

5.

 

Стихи – это время распада бумаги,

чернила, карандаша,

чтоб жизнь или смерть на истлевшей бумаге

прочесть не спеша.

 

Все сроки – всего лишь пыльца от бумаги,

чернильная пороша,

и мысль, а не время исчезнет в бумаге,

графитом шурша.

 

Так пусть они тлеют в своём саркофаге,

как мумия, не дыша.

И если дыханье в груди не окрепло,

а выдох сгорел почти,

то встань, и последние строки из пепла

на вдохе прочти.

 

6.

 

Ты стала капельку смелей,

всё меньше ждёшь уединенья

и в обществе врагов-друзей          

свои высказываешь мненья.

                       

Но с наступленьем темноты,

с приходом звёздного волненья

заболеваешь снова ты

недугом страха и волненья.

 

И так в тебе из года в год

расцвет сменяется бесцветьем,

как за молчаньем в свой черёд

крик раздаётся междометьем.

 

И ты не знаешь до сих пор

за что он, этот приговор.

 

7.

 

Когда на земле в неестественной позе

(в траве или в яме, в грязи, на песке)

ты будешь лежать, а вернее, валяться

как самый последний расстрелянный пёс;

 

когда в листопад, под дождём, на морозе

(зажав фотографию мамы в руке),

на скулах твоих будет кровь извиваться,

застывшая кровь вместо вьющихся слёз;

 

когда по твоим волосам, подбородку,

по юным зрачкам, убыстряя походку,

закружатся мухи (довольны сполна);

 

когда твоему распростёртому взгляду

раскроется небо за жертву в награду,

тогда ты поймёшь, что такое война.