Портрет художника на фоне его страны

                                                  

Истинный художник, Абдижамил Нурпеисов, Абике, как почтительно называют его в народе, и чувствует, и мыслит ассоциативно. Быть может, поэтому, едва войдя в вагон, великодушно предоставленный в распоряжение нашей маленькой группы начальником Западно-Казахстанской железной дороги, и не найдя еще места своей на удивление крохотной дорожной сумке, он присел к столу в салоне для заседаний и начал свой очередной рассказ, как всегда — мы с третьим участником нашего турне Николаем Анастасьевым уже привыкли к этому, — без каких-либо предисловий.

— Дело было в тридцать седьмом году. Я только что закончил шестой класс интерната в Аральске и с двумя своими одноклассниками собрался в Челкар, где тогда мой отец временно работал буфетчиком.

Директор интерната выдал нам такую бумагу, обращенную к проводникам поездов, чтобы посодействовали нам доехать. А на станции как раз стоял поезд Алма-Ата—Москва. Мы сунулись к одному вагону, к другому — не пускают. И вот стоим у третьего, проводник так поднял свой фонарь, читает, что у нас там написано, и тут подходит мужчина, казах, прикрывая чем-то темным голову — дождь, редкий гость в тех местах, накрапывал, и спрашивает: что тут происходит?

Проводник как-то сразу подтянулся и стал объяснять. Человек послушал и говорит: а давайте, ребята, идите со мной.

И повел нас в конец состава.

Я самый маленький был из нас троих — и возрастом, и телом. И испугался, чудной, — вдруг нас убьют. А он подвел нас к последнему вагону и говорит: поднимайтесь, ребята. Мы поднялись, а там вот как у нас здесь. Специальный вагон. Он провел нас в салон, я тогда, конечно, такого слова не знал, и говорит женщине: надо ребят подкормить. Еще был в вагоне русский один.

Тут появились чай, лепешки, еще много всего. Мы сначала стеснялись, потом набросились, а он все расспрашивал, кто мы такие, как нас зовут…

Столько лет уж прошло, а я как сейчас его помню. Невысокого роста, волосы черные, ежиком. Чапан на нем полосатый. Под чапаном — рубашка длинная шелковая, шелковым же поясом схваченная. Галифе и сапоги высокие и мягкие.

Когда моя очередь назвать себя настала — Нурпеисов, — он обрадовался: ты же мой младший братишка. У меня брат много лет назад пропал. Оставайся со мной.

Я опять испугался, а ребята посмеялись.

Он поясняет: “Я Нурпеисов. Второй секретарь ЦК. — Мы тогда уже понимали, что это означает. — Сейчас еду в Москву. Правительство вызывает на заседание”.

Так мы и доехали до Челкара. А на столе еще лепешек, колбасы и конфет много. Он говорит: кладите, ребята, в карманы. Карманы у нас какие? Маленькие.

Он: А ну-ка, запустите рубахи в штаны и ремни подтяните.

Потом велел оттопырить рубахи у воротника и давай туда все со стола перекладывать.

Вот такие мы нагруженные и выскочили из вагона. А он нам все рукой махал.

Через несколько дней я услышал по радио, что разоблачена группа врагов народа во главе с секретарем ЦК Нурпеисовым и что все участники группы осуждены и расстреляны.

Вот так жизнь мне загадала первую загадку.

Оборвав рассказ так же неожиданно, как он его начал, Абдижамил пошел в свое купе устраиваться.

А мне уже настала пора рассказать, кто же мы такие и куда и почему едем.

…Звонок из Алма-Аты,  прозвучавший  у меня в Стокгольме оказался голосом  из давних восьмидесятых. Абдижамил Нурпеисов, живой классик казахской литературы, автор нашумевшей в семидесятые годы прошлого уже века трилогии “Кровь и пот” и дилогии “Последний долг”, над которой работал в годы перестройки, прослышал, что и у меня вышла новая книга “Шведский дом и его обитатели”, и приглашал к себе в Алма-Ату, где со мной хотел бы поговорить и мэр города Виктор Храпунов. И еще в Уральск, этот бывший казацкий городок на Яике–Урале, на стыке Азии и Европы, превратившийся, по словам аксакала, в настоящую Европу: им всем будет интересно про скандинавскую альтернативу послушать.

Он добавил, что к нам присоединится еще один москвич — профессор МГУ Николай Анастасьев, главный редактор Редакционно-издательского комплекса “Культура”, известный специалист по американской литературе, увлекающийся одновременно проблемами евразийства.

Я поблагодарил, но сказал, что Европой и так сыт по горло. Если уж лететь в Казахстан, так ради самой что ни есть глубинки. В Приаралье, например, откуда, я знал, Нурпеисов был родом и которое является ареной действия всех его произведений.

Заметив с грустью, что того Арала, какой я, возможно, себе рисую, увы, уже нет, Абдижамил был все же заметно растроган моей просьбой и сказал, что подумает. Редакция Российской Газеты, которую я тогда представлял в Стокгольме, тоже поддержала мой порыв, тем более что на дворе все еще стоял Год Казахстана в России. В результате после двух месяцев электронной переписки и телефонных звонков и родился тот объединивший интересы сторон маршрут, в середине которого мы находились, когда Абике начал свое неторопливое повествование о трагически погибшем однофамильце.

В ходе путешествия и мой замысел поведать о сегодняшнем, суверенном и независимом Казахстане обрел форму портрета художника на фоне его страны.

Итак, из пышущей сорокоградусной жарой Кызыл-Орды, куда мы накануне, дело было в середине августа, прилетели “Яком-40” из Алма-Аты, мы направлялись нашим спецвагоном, прицепленным к хвосту скорого Алма-Ата—Москва, в Аральск, откуда предстояло вертолетом “Ми-8” отправиться прямиком в тот уже не существующий аул, Бел Аран, который некогда стоял на берегу достославного озера. Там прошло детство нашего хозяина и теперь уже героя.

Последний раз писатель посетил эти места год назад. Срок вроде бы и небольшой. Но Абике, так зовут его самые близкие люди, вел и чувствовал себя так, словно возвращался домой после долгой разлуки. Почти всю дорогу до станции Аральское море, а это шесть часов езды, не отходил от окна. Как ребенок, радовался каждому мелькнувшему перед глазами верблюду, затерянной в степях юрте — смотрите, смотрите! — всаднику на непрыткой лошаденке, отаре овец или стаду коров.

 Когда поезд замедляет ход, Абике рассказывает нам о травах и кустарниках — вот тамариск, а вот бессмертник, полынь — “травы степной пучок сухой”, саксаул… И еще называл какую-то траву, которую не едят даже верблюды, но она обладает целительными свойствами.

 На наш неискушенный взгляд, степь была бесконечна и пустынна. На его — она нынче заселена гуще, чем год назад. И этому есть объяснение — предпринятые правительством меры поощряют людей, покинувших свои аулы несколько лет назад, возвращаться обратно. Прозаическая эта нотка, как и в других случаях, не прозвучала дисгармонией в его устах: быть может, потому, что общественное усиливалось личным. Мы уже знали, что около года назад в интервью выходящему на русском языке еженедельнику он поделился своей самой больной болью: “Перед лицом безжалостной новой эпохи, в которую мы вступили в конце двадцатого века, аул оказался особенно беззащитен, уязвим и брошен на произвол судьбы. Я плоть от плоти этого аула. Аул — моя малая родина. И потому, не скрою, его боль, его невзгоды, его тревога стали гложущей душу моей собственнной болью”.

И далее:

“Честно сказать, мне непонятна занятая в этом вопросе позиция президента. Сам он тоже выходец из аула, и спрашивается, почему за минувшие десять лет не дрогнуло его сердце и не прониклось чувством сострадания от зрелища столь невыносимой, нет, ужасной, ужасающей жизни аула… Мне также непонятно, почему проблемы аула все еще пытаются решать люди, которые в прошлом его губили…”

Прочитав такие строки, мы не могли не спросить их автора, была ли непосредственная реакция президента.

— Нет, прямого разговора насчет этого интервью у нас не было, как и нападок, — добавил он вскользь. — Но — не знаю уж, совпадение или что, но довольно скоро были приняты очень важные, прямо-таки судьбоносные решения по селу…

Да, в свое время у выходца из аула Назарбаева не дрогнула рука в надежде на чудотворную силу рынка подписать указы о бескомпромиссном роспуске колхозов и совхозов и возвращении паев колхозникам и рабочим. Немедленным эффектом этого, сплеча, решения стало резкое расслоение на селе, обогащение бывших руководителей колхозов и совхозов и иже с ними и обнищание и бегство из аула многих других, кого и в городах отнюдь не встречали с распростертыми объятиями.

То, что скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается, в Казахстане, должно быть, так же верно, как и в России. Но ссылки на новые решения, приостановившие хаос — меры юридического характера, финансовое содействие, налоговые льготы, дешевые кредиты, — мы в те дни слышали не раз. А мэр Аральска Бакытжан Кудаманов, по-казахски, как и губернатор, — аким, сказал, что за счет вернувшихся, а то и заново направившихся в степь безработица в городе и районе сильно поубавилась.

В газете “Кызылординские вести” мы прочитали, что на селе вовсю идет строительство саманного и кирпичного жилья для молодых специалистов. В Уральске из официальных статистических отчетов узнаем, что “объем выделенных из областного бюджета средств на поддержку сельского хозяйства увеличился в 12 раз”, а “сельхозтоваропроизводители практически завершили возврат долгов государству”. Принята общегосударственная программа строительства интернатов для старшеклассников.

Но мы пока еще только едем в Аральск. И под стук колес слушаем неторопливые рассказы, размышления вслух Абдижамила, навеянные предстоящей встречей с “малой родиной”.

За трилогию “Кровь и пот” — панорама Гражданской войны в Приаралье — он получил в 1974 году Государственную премию. Я был в то время членом Комитета по премиям и помню, что за Нурпеисова стеной стояли Мустай Карим, Борис Чирков, Станислав Ростоцкий, Олесь Гончар… Маневрировали Георгий Мокеевич Марков и Вадим Кожевников. Последний даже поведал Нурпеисову, как шокировал Мокеича тот факт, что два отрицательных героя эпопеи были названы Марковым и Мокеевым.

— Да это же реальные фигуры, — объяснял ошарашенный Нурпеисов.

— Вот и напиши об этом Маркову.

Нурпеисов писать ничего не стал, премию таки получил, но, когда через десяток лет журнал “Дружба народов”, где и я в ту пору был членом редколлегии, вознамерился опубликовать первую часть его новой дилогии “Последний долг”, стала на дыбы цензура: что же это те самые идеалы, за которые сражались герои трилогии, через шестьдесят лет терпят полный крах в судьбе их потомков?! Как говорится, за что боролись?

— А ведь я еще писал эту вещь с редактором внутри себя. Сглаживал как-то самые острые вещи, чтобы не придрались. Но уж после этого дал себе волю

Если бы я теперь назвал роман «Последний долг» Абдижамила Нурпеисова детективом, самый увы, расхватываемый сейчас вид литературы, автор первым бы, наверное, восстал против такого определения. Меньше всего он мог ожидать, что именно так назовут его детище, над которым он начал работать, когда еще не забрезжила перестройка, то есть более четверти века назад.

Да и тот читатель, которому живой классик казахской литературы хорошо известен по его предыдущим произведениям, отнесся бы к попытке такого определения по меньшей мере скептически.

Именно поэтому я прибегаю здесь к сослагательному наклонению.

Я просто хочу, чтобы несколько непривычный уже по нашим временам объем книги не отпугнул торопливого и нетерпеливого моего современника, что было бы прежде всего его потерей.

Нет в романе непременного для детектива убийства, но есть гибель главного героя, есть уходящая в неизвестность судьба героини, взлет и падение, научное,  нравственное и житейское, третьего по значимости персонажа, смертельное рандеву с волком на льдине в Аральском море, рев и свист «мирного» ядерного заряда, обрекающего на страдания и мутацию все живое вокруг.

Добавим сюда конструкцию вещи, состоящей из двух томов, «И был день» и «И была ночь», что уже само по себе дразнит наше воображение, побуждая представить себе, сколько же всего должно случиться за один день и одну ночь , чтобы заполнить пространство без малого в четыреста страниц.

Дело же в том, что за эти сутки Жадигер,  председатель рыболовецкого колхоза, почти уже позабытое в наши дни название, расположенного на берегу неотвратимо усыхающего Аральского моря, которое не Кок-Огуз, мифический Сивый Вол выпил, а человек погубил, направив принудительным путем воду двух великих центрально- азиатских рек на возделывание «большого хлопка»,   проживает заново свою жизнь, чтобы трагически закончить ее на льдине, дрейфующей под завывание хлещущей злым мокрым снегом вьюги в сторону загадочного, давно покинутого людьми острова, где, может быть, найдет спасение изменившая мужу и раскаявшаяся в своей измене жена Жадигера Бакизат.

Это ее уход к другому, академику Азиму,тоже однокашнику Жадигера и Бакизат, бросил его, в отчаянии, на берег залива, где он и простоял в муках страстей и раздумий чуть ли не сутки, пока не обнаружил себя на оторвавшейся от основного припая льдине.

Тут я задаюсь вопросом - признаюсь, не первый раз в своей жизни литератора, -  что такое новаторство? Это тенденция, намерение или нечто, что рождается произвольно, получается как бы само собой?  И в чем его, новаторства, истинные приметы – в изысках формы или внутреннем содержании? А если в том и другом, то что тут телега, а что лошадь? Объявляет ли художник себя, к примеру, экзистенциалистом и пишет «В поисках утраченного времени» как Марсель Пруст  или «Портрет художника в юности» как  Джеймс Джойс, или сначала пишет, а потом уж доки-литературоведы объявляют его таковым и предъявляют улики новаторства?

Если не становиться на ходули, то надо, наверное, признать, что бывает и так, и так. И всегда с непредсказуемым результатом.

Вспомним, однако, раннего еще Пастернака, утверждавшего, что принадлежность к направлению, к типу – гибель для художника. Сдается, что Нурпеисов сознательно или интуитивно, но следует этому предупреждению поэта, который тоже ведь не задумывался, ломает ли он некие рамки или плывет в фарватере традиционной прозы со своим «Доктором Живаго», который выразил облик и настроение целой эпохи. И какой!

О новой  эпопее Нурпеисова уже сказали и еще скажут, что это – роман –миф, роман- метафора, и я соглашусь с этим, при условии, что будем помнить - автор никогда не встает на цыпочки и не вытягивает шею, метафорически же говоря, чтобы казаться выше ростом или походить на кого–то из великих предшественников.

Текст прорастает аллегорией, о смысле которой мы еще поговорим,  как прорастает озимыми хорошо обработанная и засеянная с осени пашня. Или  бескрайние казахские степи – тамариском, бессмертником.

Нурпеисов – эпик по призванию, и пером и натурой. В этом – его дар, и в этом его наказание, ибо риск забвения неминуемо нависает над каждым художником каждый день его бытия, а эпическому писателю нечем, бывает, напомнить о себе в перерыве между одним и другим своим объемным  детищем, кроме разве страстной публицистики. Но это уже говорит в нем не столько художник, сколько гражданин.

Над своей  Одиссеей - «Последний долг» Нурпеисов работал в той же манере  и столь же неторопливо, как над своей Иллиадой – «Кровь и пот», но появление ее оказалось еще более неожиданным  и еще более вызывающим.

Что ни говори, а трехтомник «Кровь и пот» заставляет, хотя бы своей трехрядной структурой, вспомнить  и «Тихий Дон» Шолохова, и «Хождение по мукам» Алексея Толстого, называя лишь первое, что приходит в голову. И тут – последние дореволюционные годы, гражданская война на просторах рухнувшей империи, крушение всех устоев и укладов, тягостные, доходящие до умопомрачения раздумья о выборе пути, о судьбе родины, которую не отделить от своей собственной, обретения, оборачивающиеся потерями… Одним словом, кровь и пот без всяческих кавычек.

«Последний долг» по сути не имеет себе аналогов в потоке современной, если мерить ее последними двумя десятками лет, литературы.

Жизнь у нас, тут я имею в виду все постсоветское пространство, эти два десятилетия развивалась и развивается так стремительно, так драматически, непредсказуемо, с чуть ли не ежедневными взлетами и падениями, катастрофами физическими и социальными, что не видно пока среди пишущей рати, и ветеранов и молодежи, смельчаков  взглянуть на бег времени остраненно, связать в один художественный узел настоящее с прошедшим и будущим.

И это именно то, на что отважился Абдижамил Нурпеисов своей дилогией, и в этом – то уже его вызов. Все те бури в стакане воды, что прошумели в эти годы в недрах литературы, которую стало модно кстати и некстати называть экспериментальной, модернистской, остались словно бы и не замеченными им. Мутации и мутанты на ниве словесности его не коснулись и не заинтересовали. Им двигала жизнь, познавая и отражая которую, он держит перед глазами одновременно и телескоп, и микроскоп.

Ничего, что… А, скорее, хорошо, что действие романа только краешком, финалом своим дотянулось до перестроечных времен. А в основном касается брежневских, так называемого застоя, к которому, совсем еще недавно, казалась бы,  совсем был потерян интерес. Кажущееся молчание художника прервано было как раз в тот момент, когда нам всем, пусть по разным причинам, стало ясно, что понять  нам нас вчерашних даже труднее, но, быть может, и важнее, чем понять самих себя нынешних. Ибо оттуда ноги-руки-то и растут.

Хорошо забытая нашей литературой за последние полтора десятка лет фигура, тот, кого в старину звали в песнях «советский простой человек», а в новые времена перекрестили в «совка», выпрямляется и встает во весь рост со страниц романа. Не реабилитации, но и не осмеяния ради. Не пародия, но и не фотография.

Оптимальный вариант. Не как характер человека, но как образ времени.

Нет, оптимальным характер Жадигера никак не назовешь, хотя теща, да и жена и называют его издевательски «передовик труда».

Автор, прямо скажем, влюблен в своего героя, но ни одним словом не льстит ему и ни одной розовой краски не накладывает на портрет вопреки тому образу, который живет у него перед глазами.

С одной стороны, Жадигер еще с аульского своего детства – целеустремлен, пытлив, настойчив в приобретении профессии, совестлив в отношениях с людьми, уживчив в быту, начисто лишен высокомерия и карьеризма. Он  способен любить так, что  прощает любимой девушке, Бакизат, связь с его однокашником, самому же однокашнику, будущему академику Азиму, не может простить лишь карьеризма, во имя которого тот, в угоду «Большому человеку» из Алма-Аты, предает в своих лженаучных работах Арал, предлагает, как некогда Хрущев - Америку, закопать великое озеро. Многовековую основу бытия казахов и других проживающих здесь народов.

В колхозе, где Жадигер председателем, он знает истинную  цену каждому своему односельчанину, а их в романе легион – колоритно и нюансированно выписанных трудяг и лентяев, краснобаев и скромников, смельчаков и перестраховщиков, детей и взрослых, одни имена и прозвище чего стоят, - но исполнен сострадания  и личной вины перед всеми ими, и, кажется, даже умирание Арала готов принять на свой счет. А устремившись однажды по тонкому льду за уловом, чтобы ободрить односельчан, чуть не расстался сгоряча с жизнью.

С другой стороны он, не в пример своему антиподу, вальяжному Азиму, и груб, и неотесан, несмотря на высшее образование, вспыльчив, драчлив и даже, в отношениях с женой, которую боготворит, способен на рукоприкладство. Да и внешностью Жадигер не блещет - долговяз, ширококост, рукаст, «темнолик».

Самое же главное, что эти «во–первых» и «во-вторых» в образе Жадигера существуют не отдельно друг от друга, а в такой натуральной связи, в какой они только и могут находиться в жизни, что и является неподдельным признаком искусства. Ловишь себя на том, что порой герою начинаешь сочувствовать в минуты его бесчинства, и сопротивляться его благонравию и терпимости в других ситуациях его жизни. Другими словами, в противоречиях героя глубже постигаешь своего современника, заглядываешь в самого себя…

Жадигер, как, наверное, и большинство его соотечественников на тот момент, не поднимается до понимания противоестественности системы, в которой родился и прожил, но чуть ли каждый его шаг в жизни, каждая мысль и порыв - сопротивление ей, чаще всего неосознанное, выступающее в привычной советскому человеку форме «борьбы с недостатками»…

По иронии судьбы иной недоброжелатель может, идя от противного, дать произведению более глубокую оценку, чем дюжина восторженно настроенных критиков.

Нурпеисову, как видим, не надо было ждать наступления эпохи гласности и перестройки, чтобы понять и выкрикнуть, что «неладно что–то в датском королевстве».

И в этом смысле и сам Абдижамил Нурпеисов, выходец из рыбацкого аула на берегу тогда еще полноводного Арала, сродни своему герою. И ему, пусть и на другом уровне миропонимания, истина доставалась в муках. И не всегда ее удавалось узнать в лицо тотчас же.

…В своей беседе с журналистом из “Дружбы народов” известная переводчица француженка Лили Дени, переводившая “Кровь и пот” на французский, сравнит Нурпеисова… “в какой-то степени с… Львом Толстым… Мне он кажется продолжателем традиций русского классического романа, перенесенного на казахскую почву”.

Не одолев соблазна показать нам эту страничку из журнала, Абе поспешит отнести это сравнение на счет некоторой экзальтированности француженки.

— Когда я приехал в Париж, она сводила меня в Лувр, показала Эйфелеву башню, Триумфальную арку, привезенную Наполеоном из Египта колонну на площади Согласия, а потoм написала в Lettres Francaises, что увидела в глазах этого кочевника лишь неистребимую тоску по его бесконечным степям и пустыням.

…В Аральск прибыли к вечеру, а с утра пораньше уже грузились в “Ми-8”, чтобы лететь к отошедшему от города на десятки километров Аралу. Разговаривать в вертолете из-за шума моторов невозможно. По знаку Нурпеисова пилоты, казах и русский, пригласили меня в свою стеклянную кабину, похожую на круглый аквариум. Отсюда — обзор во все стороны. Минут через пятнадцать растаял в дымке Аральск, некогда портовый город. А моря все не видно. И только второй пилот показывает на карте его бывшие границы. Но вот наконец и вода. Зелено-синие волны и белые гребешки.

Пересекаем водную гладь минут за двадцать, и я, наверное, под влиянием участившихся падений знаменитого “Ми-8”, успеваю подумать, что в случае чего и этих оставшихся от Арала хлябей с лихвой хватит, чтобы поглотить нашу машину со всеми ее пассажирами.

А под нами уже — поселок. Белые мазанки, примостившиеся на бывшем морском дне, успели уже обзавестись зеленью. По поведению летчиков чувствую, что они не знают, где приземляться. Советуются с Нурпеисовым.

И вот — садимся. Невдалеке от поселка. От него со всех ног, подымая тучи пыли, бегут к нам ребятишки и… верблюды.

Дети на удивление чистенькие, одеты современно — джинсы, маечки, кроссовки… Совсем не то, что приходилось видеть когда-то. Может, это их для нас приодели?

Но нет. Звучит команда — на борт. Оказывается, посадка здесь не предусматривалась. Пилоты приземлились, чтобы лучше сориентироваться, куда лететь дальше. Теперь будем высматривать три юрты, которые многочисленные родственники Нурпеисова обещали поставить к нашему приезду. Вот и они показались на горизонте. Белая, серая и черная. Как он объяснит мне чуть позже, белая — для почетных гостей, туда уже, видим, несут от костра дымящийся котел с мясом.

Юрты выглядят, наверное, как и сто—двести лет назад. Зато столпившиеся за деревянной будкой-туалетом автомобили — современные и как на подбор — иномарки.

Встречающие окружают нас, протягивая для приветствия обе руки сразу, но тут же расступаются, пропуская вперед не молодую уже, но статную, в национальной одежде женщину.

— Младшая сестра Абике, — шепчет мне аральский аким. — Он ей после войны заместо отца был.

Брат и сестра касаются руками друг друга и несколько минут разговаривают, не замечая никого вокруг. Потом Абике возвращается к нам и, пока идет завершающая суета вокруг стола в белой юрте, продолжает свой рассказ.

— Вон там, — показывает на каменистый кряж невдалеке, — наш аул находился. Бел Аран. Тот самый, что фигурирует во всех моих книгах. Вон там Жадигер стоял. Тогда еще тут море шумело. А это, — протягивает руку в сторону двух ржавых металлических каркасов метрах в двухстах от нас, — останки нашего рыболовецкого флота.

И я снова ловлю себя на мысли: как мало способны различить что-либо на этой песчаной пустоши мы, случайные пришельцы, и как много говорит ему каждый бугорок, каждый куст саксаула или полыни.

— Вот тут было зимовье отца, возвращались сюда по осени с летних пастбищ. — Он берет прут и обводит им чуть возвышающиеся песчаные холмики вроде грядок. — Вот здесь спали две жены отца — старшая, моя мать, и младшая — ее, — кивает в сторону сестры, которая все хлопочет по хозяйству. — А вот тут, чуть поодаль, я родился. Мать вышла из мазанки и обняла, тут стояло, дерево. Раньше казашки стоя ведь рожали, так легче плоду идти…

Из предыдущего мы уже знаем, что младшая жена вытеснила старшую из дому, та скиталась по соседним кочевьям и умерла в 1938 году, когда сыну ее было 14 лет.

Гуськом, Абдижамил впереди, идем к виднеющейся неподалеку группе захоронений. На двух или трех памятниках, новее других, по-казахски написано: “Сооружено Абдижамилом”.

Командное положение занимает могила деда — Нурпеиса. С ним в семье связано много воспоминаний и еще больше легенд.

Отец и братья погибли под Сталинградом. Здесь они представлены горстью земли, привезенной из тех мест.

Вместе с родственниками Абдижамил опускается на колени, соединяет перед грудью ладони. Звучит короткая молитва.

— Вот и все достопримечательности, — словно бы извиняясь, говорит он чуть позже.

Пока обедаем в белой юрте — я, как водится, делю меж присутствующих по подсказке нашего аксакала голову барана: кому ухо, кому глаз, кому загривок — самое вкусное и почетное угощение, — на западной стороне собирается гигантская темно-синяя, с фиолетовым отливом туча, перекрывшая полнеба.

— Надо лететь, — деликатно информируют летчики, — а то застрянем здесь на сутки-другие. Хорошо еще, что лететь на восток — от тучи.

Нам с Анастасьевым повторять не приходится, но Абике все так же невозмутим и не собирается ступить на борт вертолета, пока не выполнит все, предписанное ритуалом.

— Одиннадцать детей, шестнадцать внуков, — не без зависти произносит, попрощавшись с сестрой и ее мужем, — вот и гадай, кто с большей пользой прожил свой век на этом свете.

Полтора часа мы удирали от грозы, не уставая рассматривать простиравшиеся под нами гигантские солончаковые пятна на бывшем дне моря и сохранившуюся еще его голубую чашу, которую здесь называют Малым Аралом.

Когда приземлились, Абике эмоционально признался: не ожидал, что от северной части моря “порядочно еще осталось”. Может, решил, что в свое время “перебрал” с защитой Арала? Нет, этот провокационный вопрос он с таким же нарочитым негодованием отверг. Просто, сопоставив увиденное сегодня с вертолета с тем, что нам продемонстрировали вчера под Кызыл-Ордой, он стал чуть большим оптимистом относительно ближайшего будущего моря-озера.

Предложил еще раз взглянуть на карту. На ней наглядно видно, что в результате водоотъемных, так сказать, операций, начатых еще при Хрущеве, в

60-е годы, когда воды Сырдарьи и Амударьи переадресовали хлопковым полям на юге Средней Азии, Арал после того, как высох соединявший их пролив Берга, превратился в два водоема, больший — на юге и меньший — на севере, где некогда рыбной ловлей и скотоводством добывали себе пропитание предки Нурпеисова, его дед и отец. Нанесенные на карту контуры показывают, как съежились, подобно шагреневой коже, оба эти водоема, уступившие свое дно солончакам и пескам, которые разделяют теперь Аральск и Арал.

Не принесла вода удачи и соседям. В Узбекистане натужная погоня за хлопком истощала нацию. Получалось: не хлопок для народа, а народ для хлопка. Знающие люди Нурпеисову говорили, что аральская соль достает уже и Ташкент, и Самарканд.

То, что мы увидели накануне, под Кызыл-Ордой, призвано вернуть Малый Арал в его прежние берега. И это не прекраснодушное мечтание, не планы энтузиастов, а реальный проект, вернее, часть еще более масштабной программы, которая на техническом языке скучно называется “Регулирование русла реки Сырдарьи и Северного Аральского моря” и стоит без малого 87 миллионов долларов, из которых две трети предоставил в качестве займа Всемирный банк и одну треть — республиканский бюджет. Аким области Седербек Нургисаев сел за руль своего американского джипа и свозил нас туда, где вовсю уже развернулись работы по спрямлению и очистке русла реки, что в несколько раз увеличит пропускную ее способность. В ближайшие годы предстоит построить регулирующие сооружения, дамбы, мосты, дороги… Возрождение Малого моря создаст своего рода защитный барьер на пути опустынивания Приаралья, восстановит условия для рыболовства и животноводства.

Губернатор не преминул заметить, что программа осуществляется с согласия других государств Центральной Азии. Хотя не обходится без проблем. Ряд крупных контрактов выиграли японские и китайские подрядчики.

Для Абдижамила это прежде всего означало надежду, все еще не сбывшуюся, увы, что море вернется-таки  в Аральск.

Поздним вечером, когда после ужина в нашу честь возвращались пешком, через весь город, в ставший уже родным вагон, мы вдруг оказались на улице, которую я с ходу, по инерции назвал аральским Бродвеем, а местный аким, поправив меня, — Арбатом. Оживленные, нарядные (девушки, как на подбор, все красавицы, показалось мне) молодые люди парами, стайками, а кто и в одиночку выплескивались на ярко и разноцветно освещенный перекресток улиц Горького и Пушкина — словно озорные пенистые гребешки тех аральских волн, которые еще два десятка лет назад резвились в гавани, шумевшей чуть ли не здесь, в центре города.

— Есть специальное указание: объекты, носящие имена ученых, писателей, музыкантов, не перименовывать, — шепнула мне отвечающая в городе за культуру заместительница акима.

— Недавно попросили у меня согласия переименовать школу имени Тараса Шевченко в школу Нурпеисова, — сказал, услышав наш разговор, Абдижамил. — Я аж испугался, когда подумал: если письмом отвечу, могу опоздать. Позвонил, сказал: ждите моей смерти.

Свиданием с родными местами “оживлен и говорлив”, он под стук колес, уносящих нас в Уральск, предался воспоминаниям. В рыбацком ауле, где находилось зимовье отца, не было даже начальной школы. Родители пристраивали его попеременно у родственников, так что год учился в одной школе, год в другой… Запомнилось, как в тридцать первом голодном году учительница подкармливала его жареным пшеном.

С пятого класса – интернат в Аральске.

Отечественная война. Курсы и военная школа, по окончании которых он лейтенантом отправляется на фронт. Конец войны застает его в Прибалтике, где, замечает он, особых боев не было.

Нет, он не склонен преувеличивать свои подвиги. Самым главным из них считает решительный отказ продолжать военную карьеру, когда его сразу после войны собирались откомандировать в очередное, теперь уже высшее военное училище.

— Хочу учиться на писателя, — твердил он и показывал засадившим его на гауптвахту командирам первые семнадцать страниц романа под названием “Курляндия”.

В конце концов его вызвал к себе потерявший терпение майор-кадровик и показал начинавшийся с его фамилии список подлежащих демобилизации офицеров, который должно было утвердить более высокое начальство.

В порыве благодарности молодой лейтенант не изобрел ничего лучшего, как предложить майору обменять свою только что полученную новенькую фуражку артиллериста на его старенькую пехотную, которая лежала на подоконнике.

Удивленный майор не сразу, но согласился и, когда Нурпеисов был уже у дверей, задумчиво сказал:

— Генерал обычно вычеркивает первую или последнюю строку. Давай-ка перепечатаем и поставим тебя в середину.

Так ему повезло первый раз в жизни. И дальше, в Алма-Ате, все пошло так, словно судьба специально уготовила ему долю казахской Золушки в брюках. Видно, было что-то уже в этих семнадцати страницах. Мухтар Ауэзов, непрвзойденный авторитет, при первой, случайной встрече спросил:

— Это ты тот парень, который пишет роман?

Так его и стали с тех пор звать. Поддержка старших открыла ему, выходцу из аральского аула, двери сначала в Литинститут, потом — в издательство, а там и в Союз писателей.

Роман “Курляндия”, который окончил уже в Москве, был почти одновременно издан на казахском и русском языках. За него он получил республиканскую премию в 35 тысяч рублей, которую, накупив ковров и мягких подушек, почти целиком истратил на семью нелюбимой мачехи, с которой жила в ауле сестра.

 Но на этом история со счастливым финалом, пожалуй, и закончилась. Пошла нелегкая страда “молодого” писателя.

Вместе со вскоре возникшей и быстро разраставшейся семьей — единственную на всю жизнь Ажар, ставшую впоследствии крупным ученым, доктором наук, встретил случайно в студенческой библиотеке — снимал комнатушку то в Алма-Ате, то в Аральске. Жили преимущественно в долг да на субсидии от республиканского писательского союза, которые регулярно выбивал для него еще один мэтр казахской прозы — Сабит Муканов…

Доброму примеру старших Нурпеисов старается следовать всю жизнь. Многие из сегодняшних мастеров обязаны ему такой же отцовской поддержкой в начале пути.

Над трилогией “Кровь и пот” работал почти пятнадцать лет. Но когда в конце пятидесятых закончил первую книгу, судьба снова сделала ему подарок. Звали его Юрий Казаков.

Напал на это имя случайно, когда оно еще не успело зазвучать. Просто в руках коллеги писателя увидел тетрадку журнала “Москва”. Что читаешь? Да вот “Арктур — гончий пес” какого-то Казакова. Поразило название рассказа. Когда прочитал, словно током ударило — вот бы кого просить перевести “Сумерки”. Через редакцию журнала узнал адрес, написал, послал авторизованный подстрочник и стал ждать, не питая особых надежд. И вдруг письмо — согласен. Жди приезда. Ждать пришлось семь лет. И все эти годы Абдижамил отказывался от других, весьма лестных предложений. Или Казаков — или никто. Так началось их сотрудничество-дружба.

— Казаков меня не хвалил, — говорит теперь Абике. — Но просить его насчет “Мытарств”, второго тома, не пришлось. Вот спорить, а то и ругаться доводилось. Он, например, находил аляповатостью то, что у меня каждый пастух или рыбак рассуждает, по его словам, как философ. Я объяснял, что это — в природе нашего народа. Одиночество во время кочевий располагает к раздумьям, а встреча с гостем — к долгим и неторопливым беседам. Степняка оценивали не столько по его богатству или знатности, сколько по красноречию. Его, когда он разъезжает из аула в аул, кормит язык. От частной ссоры до тяжбы между родами - все решалось в публичных состязаниях биев — ораторов. “Ста-арик, — слегка заикаясь, говорил Юрий Палыч, — ты же не объяснишь это каждому русскому читателю. Пусть они на казахском краснобайствуют, а на русском мы их поурежем”. Другой раз посетовал, что от второго тома отдает какой-то безысходностью. Конечно, мол, жизнь была тяжелая, но и в ней бывали свои радости и праздники. Я возражал, отсылал его к его собственным меланхоличным рассказам, но он стоял на своем. И вот на меня накатило. Мы тогда с ним работали в Переделкине. Я два дня не выходил из своей каморки, на стук в дверь не откликался и написал большую главу, которую про себя назвал “Луч света в темном царстве”. Уже из Алма-Аты послал ее в подстрочнике Юрию. Он написал: “Глава твоя о старухе понравилась. Работал над ней с удовольствием”.

— Были, конечно, у нас и тяжелые минуты. Ни я, ни кто другой из его друзей не сказал бы, что Казаков был ангелом. Особенно, когда перебирал. Тогда у него любимым словом было “бля”.

Еще в Алма-Ате Абдижамил завел меня в книжный магазин, а там снял с полки томик в твердой синей обложке — “Юрий Казаков. Ночь. Рассказы”. Издание казахского Пен-клуба, основанного Нурпеисовым. Со вступительным словом Льва Аннинского. Под редакцией и с послесловием Абдижамила. Послесловие называется “Дорогой Юрий…”. Давно уж не видел я книг Казакова, изданных с таким благоговением перед автором. Именем Казакова названа одна из трех премий достоинством в десять тысяч долларов каждая, которые ежегодно присуждает казахский Пен-клуб. Другая премия носит имя Михаила Дудина.

Тут уж не миновать было нам заговорить о связях и взаимопроникновении русской и казахской стихий: литератур, культур, менталитетов… Как сосуществовали вчера и как уживаются и уживаются ли сегодня? Есть ли будущее?

— Вообще-то говоря, переводу, особенно на русский язык, я всегда придавал значение ничуть не меньшее, чем самому оригиналу, — рассуждал Абике, с опаской поглядывая в сторону диктофона, который я как бы ненароком поставил на стол в салоне вагона. — Нам, национальным писателям, предстать перед многомиллионным русским читателем, если уж честно, бывает и радостно, и страшновато.

Но почему тогда, спрашивает Анастасьев, он так приветствовал тот факт, что в нынешнем Казахстане казахский язык объявлен единственным государственным языком?

— Да, я приветствовал это. Как бы радикально это ни звучало, тут цель одна, наискромнейшая и наипростейшая: поддержать хоть как-нибудь чахнущий, занедуживший, не популярный на собственной родине язык. Привилегия, пожалованная казахскому языку, — это всего-навсего кислородная подушка. Находятся и мои соплеменники, которые называют его “кухонным языком” — из комплекса неполноценности, потому что сами толком его не знают. Ведь казахи были меньшинством в своей республике. Я хотел бы вслед за Мартином Лютером Кингом повторить: у меня есть мечта. Мечтаю, чтобы настал день, когда все казахстанцы от мала до велика будут знать казахский язык и, таким образом, он хоть как-то сравнится в сфере применения с нынешним истинным хозяином положения, с фактическим лидером — великим русским языком.

Уверен, что это нисколько не угрожает положению русского языка. Я не устаю повторять: могучий русский язык — язык мирового значения. За ним стоит великая, несравненная культура. Превосходное знание русского языка — такое же наше национальное богатство, как, скажем, залежи нефти и газа. Ибо этот язык — еще одно распахнутое для нашего народа окно в огромный мир.

Я возражаю, что такие его признания в любви как-то трудно увязать с тем письмом, которое он, по его же словам, послал Назарбаеву в тот день, когда был объявлен суверенитет страны: “Я вроде бы человек сдержанный, уравновешенный, но сегодня я не хочу, не желаю вовсе сдерживаться и быть уравновешенным, ибо душа моя ликует”.

Нурпеисов не видит тут никакого противоречия.

— Понятное дело, все мы тогда находились в эйфории. Но я и сейчас могу те слова повторить. Это же — не против России, это против режима. Нам ГКЧП напомнил, как все может повернуться.

И, как бы поясняя, что имеет в виду, стал загибать на левой руке один палец за другим.

— В сталинскую пору в Казахстан ссылали целые народы — с Северного Кавказа. В наказание им. Но тем самым как бы обозначено было, что и казахи изначально наказаны теми краями, в которых исконно живут.

Целина. Тут нам опять дано было почувствовать нашу второсортность: стояли, мол, какие-то юрты, мазанки в степях, бродили верблюды, бараны, степняки в халатах, и вот пришла новая могучая цивилизация — трактора, комбайны разбудили спящую целину… Мы почувствовали себя пасынками на собственной земле. А на самом деле лишь разрушили природу, ее экологическое равновесие…

В начале шестидесятых — новые “исторические” решения партии, новая зуботычина. И какая! Воду двух великих рек — Амударьи и Сырдарьи — отдали Югу для выращивания хлопка, а население Приаралья обрекли на вымирание. Вы сами видели, во что некогда синий-синий мой Арал, на берегу которого я появился на свет, редчайшее чудо природы среди песков и пустынь, превратился… А я еще мальчишкой верил по-детски, что это чудо вечно, как небо, как облака, бегущие по нему…

Четвертый палец:

— Совсем новые времена настали. Перестройка, гласность. И вот присылают нам Колбина первым секретарем ЦК. Из Ульяновска. Не в том дело, что он русский, а Кунаев — казах. У меня к Кунаеву симпатии не было. Недаром говорили, что он потому всех в Политбюро пересидел, что ни разу рта не раскрыл. Если не считать здравиц в честь Брежнева. Мало ли у нас своих русских, которые иного казаха за пояс заткнут — и знанием языка, и знанием страны! Так надо было прислать человека, который понятия не имеет о нашем крае. Он вроде бы и желал нам понравиться, да ничего у него не выходило. Я об этом со всех трибун говорил. И в Алма-Ате, и в Москве. Он потом вызывал меня к себе в кабинет объясняться. Даже жалко его было. Так что мальчишки наши, которые бунт подняли, они не в защиту Кунаева бунтовали. Они же всерьез поверили в перестройку. А тут решение в духе самых заскорузлых времен. Одно провозглашали, другое делали. Здесь был дан толчок всем последующим событиям — в Тбилиси, в Вильнюсе, в Баку… Поэтому я письмо и послал. Вот побудете в Уральске, может, и согласитесь со мной.

Так случилось, что в первый и до сих пор последний раз я побывал в Уральске… чуть ли не полвека назад. Начинающим репортером “Комсомолки” приехал писать о том, как поднимают целину. Поскольку все планы и помыслы мои были связаны с “бескрайними ковыльными степями”, я города словно бы и не заметил. Так, осталось в памяти что-то убогое и захолустное. Насколько был не прав в восприятии этого некогда казачьего яицкого городка, где каждая пядь земли дышит историей, понял только сейчас. Как понял и то, почему столь многое в своей сегодняшней жизни связывает Нурпеисов с этим городом и всем, что его окружает.

Отнести все благотворные изменения, произошедшие с момента моего первого посещения Уральска, за счет последнего десятилетия было бы явным преувеличением. Но и от того, что на каждом шагу попадало в поле твоего зрения нечто непридуманно новое, хорошее, тоже не уйдешь.

Вместе с Еленой Тарасенко, вице-акимом города, которая взялась быть нашим проводником, вступаем под своды нового, с иголочки и, сдается, не без влияния таких сооружений, как парижский Центр Помпиду, спроектированного здания.

— Вот построили за два года новый казахский музыкальный театр.

— Казахский…

— Да, а теперь пойдемте, тут недалеко русский драматический театр имени Александра Николаевича Островского. Здание построено в сороковом году прошлого века. Только что закончилась реконструкция в соответствии с самыми современными требованиями.

На фасаде казахского музыкального выбиты слова правившего здесь в шестом веке Билге Кагана, которые немудрено было бы спутать с пиаром какого-нибудь современного лидера: “Я вместе с братом ночью не спим, днем не знаем покоя, чтобы сохранить территорию, чтобы сохранить народ”. Ну, чем не “Берегите Россию”?

В самой древней части города под названием “Курени” манит к себе гостей возобновленный музей Емельяна Пугачева — содержащийся в идеальном порядке дом отца Устиньи Кузнецовой, с которой казацкий царь венчался чуть ли не накануне своего пленения.

В нескольких десятках километров от Уральска, в селе Дарьинское, два года назад открылся другой музей — Михаила Шолохова, в домике, куда в начале Великой Отечественной он вывез свою семью и где потом бывал регулярно вплоть до 1972 года. Здесь экспонирована строка из его обращения к уральцам: “У меня две родины, Тихий Дон и седой Урал. На Дону я казак, на Урале — казах. Два народа имеют одно имя. Надо смотреть жизни в корень”.

Абе победоносно оглядывается на нас с Анастасьевым — мол, прониклись ли?

По дороге в Дарьинское мы дважды пересекли Урал.

— Из Европы в Азию и из Азии опять в Европу, — не преминули пояснить наши спутники. — Вы — в сердце Евразии.

И кто-то добавил, что мост, который соединяет один континент с другим, длиною чуть ли не в километр, тоже пущен в эксплуатацию недавно. И построен быстро. Тут снова произнесена была цифра — два. Два года.

Слова “евразийцы”, “Евразия” здесь у всех на устах — от киоскеров, торгующих газетами на разных языках, до ученых, литераторов, профессоров и учителей, пришедших на встречу с нами. Абстрактные эти термины здесь, похоже, обретают материальную силу, а выступления, речи, реплики и просто эмоциональные всплески за нашим “круглым столом” — как многоголосие, в котором выделяются две гармонично сливающиеся звукосмысловые струи: доверие ко дню сегодняшнему и деятельная ностальгия по разорванным связям, утраченным дружбам, незаслуженно забытым именам…

Доверие обращено вовнутрь, оно связано с губернатором, акимом области, который был назначен президентским указом три года назад.

— Область лежала на боку, а Кушербаев, Крымбек, ее поднял, — соглашается Абеке.

Ностальгия устремлена вовне, в сторону России. Многое из того, что казалось рутиной в пору существования Советского Союза, сейчас неожиданно обрело иную ценность. Требовательно звучат обращенные и к нам, двум россиянам, и к самим себе многочисленные “почему”. Где переводы и публикации казахстанских авторов в России? Где двусторонние, а еще лучше, многосторонние встречи деятелей культуры, науки? Творческие командировки, дискуссиии… В Казахстане хоть есть Пен-клуб, который этим озабочен. Спасибо Нурпеисову — каждый год приглашает в страну своих коллег из России, издает в Алма-Ате двуязычный литературно- художественный журнал…

Не слышно голоса властителей умов. Да и кто они? Нурпеисов воззвал к ним статьей “Где вы, могикане духа?”, а вот ответа не доводилось слышать.

Анастасьев подливает масла в огонь: когда наше издательство устроило представление “Последнего долга”, собрались русские писатели, которые до того лет по десять не виделись. А то и руки друг другу не подавали…

— Раньше месяца не проходило без того, чтобы не поехать в Москву и дальше — в Киев, Минск, Кишинев, Вильнюс, Тбилиси… А теперь хорошо, если раз в два года выпадет такая удача, — сетует Абдижамил.

Вспоминаю  Льва Гумилева, великого евразийца, назвавшего одну шестую планеты, лежащую между Бугом и Уссури, “кормящим и вмещающим пространством”, словно бы по заказу созданным для того, чтобы десятки малых и больших этносов могли бы здесь жить бок о бок, не тесня, а, говоря словами другого гиганта, “держа и вздымая друг друга”.

— Так почему же не живут так? И, скорее, не вздымают, а топят друг

друга? — звучат на нашей встрече голоса и казахов, и русских.

— И не было ли ошибкой провести границу между Казахстаном и Россией, ту, что пролегла сейчас между нашими странами на расстоянии часа езды поездом от Уральска?

И кто-то напоминает о проекте написанной Сахаровым конституции, в которой он, с одной стороны, предлагал предоставить право на самоопределение каждой осязаемой этнической общности, а с другой — объявить на несколько лет мораторий на любые сепаратистские действия и вести глобальные переговоры.

 Вот и Нурпеисов, столь эмоционально приветствовавший объявление независимости, соглашается, что на условиях полной демократии и равенства казахи чувствовали бы себя увереннее, защищеннее в рамках общего с Россией государства. Но так не получилось, значит, надо смотреть в будущее. Брать пример с той же Скандинавии — кивок в мою сторону, — где гражданин каждой из пяти стран чувствует себя как дома в любой из них, и не только психологически, но и юридически.

Предлагает поглубже вчитаться в слова Гумилева. Они не о границах, и не о режимах, а о том, что предопределено свыше. Не людьми евразийское единство создавалось, и не границам его разделять.

Здесь, в Уральске, это звучит по-особому. Кормящее и вмещающее пространство, где люди научатся когда-нибудь жить без виз, без границ, без этнических конфликтов.

Стокгольм—Москва—Алма-Ата—Кызыл-Орда—

Аральск—Уральск—Москва—Стокгольм

2003 – 2013

(Ежегодник исторического отделения РАН за 2014 год под редакцией академика РАН И.Х. Урилова)