Поэзия

НЕБЕСНЫЕ ЗЕРКАЛА

 
ПУТЬ
 
Из мытарств, из бед, из бренной боли,
изо всех  недугов и хвороб
ты выходишь, словно из подполья,
из-под пуль нацелившихся в лоб.
 
Бедный бражник на тверёзых тризнах,
на остатках пира бытия,
кем ты узнан, или кем ты признан,
жалкий заместитель соловья?
 
У оглохших слух –  точнее страха
быть несовместимее кислот,
зная,  что последнюю рубаху
только свет всевышний отберет.
 
От ночных черешен в школьном сквере,
от рыданья праздных аонид
долог путь  к неверию и к вере,  
и по обе двери – кровенит.
 
***
Счастье призрачно, мгновенно,
ускользающее, опасно
и когда огонь по венам,
и когда – светло и ясно.
 
А в финале жизни краткой –
то ли было, то ли сплыло…
То ли капал Бог украдкой
исчезавшие чернила.
 
***
Могилы нет у Мандельштама.
Но и у деда моего
c хохляцко-русского баштана
нет ни надгробья, ничего.
 
Лишь безымянный ветер истов.
Лишь крест Голгофы гонит тьму.
…А этот бес, из нигилистов, –
он точно знает, что к чему.
 
 ***
 
Эта странная жажда – до всех докричаться,
достучаться до черного зева ворот,
до акации чахлой, до тех домочадцев,
чьи глаза не увидят и ум не поймет,
 
кто ты есть в этом мире, жестоком и жалком,
как распят на ветрах бесконечной страны –
над всемирной помойкой, над звездною свалкой,
словно крест невозможной величины.
 
Эта странная тяга пространства – к пространству,
так, наверно, планеты, слетая с орбит,
устремляются в ночь, так болит постоянство,
так щека у любимого ночью горит
 
от ревнивого взгляда бессонниц,  склоненных
над толпою больных,  не случившихся  встреч,
от зелено-тоскливого лезвия кленов,
неспособных убить, но способных зажечь
 
тягу к дому – из дома бегущему рьяно,
пьяно пьющему морок распавшихся туч,
за которыми небо – свежо и багряно –
то ли кич, то ли тайны утраченной ключ.
 
Эта странная ночь –  между звёздною речью
и безмолвием слов, утонувших в огне,
где купельная, злая тоска человечья
на звериную нежность сменилась во мне.
 
   *   *
 
 В девочке спит – змея, в мальчике спит – трава,
 над головами снов – ходики не идут.
 Вены вскрывает храм древнего Покрова,
 и покрывает кровь – всякий словесный блуд.
 
 Кто не блудил в крови, кто не искал следов,
 инопланетных кущ – кто не видал во сне!?
 Самоубийство змей перед травой седой –
 что на земле ещё жалостней и косней?
 
 Как лошадиный круп, нежность земли  тверда –  
 словно спустился вдруг в Новгороде в раскоп
 или из женских недр в небо взошла звезда,
 или одна видна родинка в микроскоп.
 
 Кто говорил «убий», тот понесет ответ,
 словно запретный плод от пятерых солдат.
 Вены вскрывает храм,  но происходит – свет.
 Семя бросает вор,  но вырастает – сад.
  
 
***
От сетей ловца, от слов мятежных
комсомолок, нынешних старух,
от воспоминаний неизбежных
сохрани мой замысел и слух!
 
Я хочу не слышать эти бредни
и не помнить праздных толковищ,
чтоб в церковке бедной у обедни
стал мой дух беспомощен и нищ.
 
Чтобы в свет преобразилось горе
и глаза очистились от слез,
чтобы на божественном просторе
облако за облаком неслось.
 
Вот тогда увижу я, как пламя
выжигает паморок и тьму.
…А к Тому, кто сжалится над нами,
тихо побредем по-одному.
  
 
***
В прозекторской и в фимиамной –
горит, не мигая, свет.
Там, в вечности амальгамной
останется твой портрет.                                
 
Ты плохо жила и скорбно,
не верила в силу зла,
в кругу чепухи, попкорна
ты сына не сберегла.
 
Любила до слез, до дрожи –
небесные зеркала,
и родину свою – тоже,
и тоже не сберегла.
 
Так что же – вскрывай, не гребуй,
не скроешь ни стыд, ни срам.
И оценить не требуй
свой нищенский фимиам.
 
 
 
ЗДЕСЬ
– Что ты делала здесь?
– Я училась терпению, брат!
   С колокольни высокой
   на красную стену плевала,
   и плевок относило
   слабеющим ветром назад…
–  Ты хотела б сначала начать?
–  Упаси меня, Боже, – сначала!
 
   Я была среди тех,
   кто копьем Его раны язвил,
   подносил Ему уксус,
    над  крестною мукой смеялся…
 –  Это был твой  успех!
– Но меня и тогда Он любил!
   Это страшно, мой брат,
   Знать, что ты в темноте состоялся.
 
–  Ну а что же стена?
–  За стеной, как и было, темно,
   как всегда, за стеной –
   говорят, балаболят, глаголют…
   Ты и сам балаболь –
   не сажают за это давно…
   Только каждый второй
   заливает свой страх алкоголем.
 
–  Ну а бреши в стене?
–  Ну а брешей в стене не видать.
    Я ж тебе говорю,
    что училась терпению тоже:
    с колокольни высокой
    на красную стену плевать,
    в нелюбви выживать
    и писать на скрижалях без дрожи.
 
– Переписывать поздно?
– Чернила засохли давно.
   Все подтирки, помарки,
   все белые пятна – наружу…
   Только хлеб и вино,
   только честные хлеб и вино
   и спасают теперь
   поблудившую по миру душу…
 
 
 
 БЕЗ МЕНЯ
 
Ах, как блазнит и дразнится
горечь яркого дня…
Но теперь вы на празднике –
без меня, без меня.
 
Все Евтерпы, все Талии,
прейскурантом звеня,
хоть в Москве, хоть в Италии –
без меня, без меня.
 
Вот беда моя – личная,
а возня и грызня,
и тусовка столичная –
без меня, без меня.
 
Там – варилось, тут – жарилось,
вот всему – и зарок!
Я и так отоварилась
этим хлёбовом впрок.
 
Мной и так обесценено
было много чего –
от перчатки Есенина
до него самого,
 
чтоб народ нечитающий
выбрал много иных,
тех кумиров пока еще,
лошадей временных.
 
От такого пожарища,
вплоть до Судного дня,
вы теперь уж, товарищи,
без меня, без меня…
 
* * *
Ты говоришь – совок.
А я твержу – лопата,
и мерзлая земля, и тачка, и кайло…
И матушка моя – ни в чем не виновата,
и твой отец-троцкист – не мировое зло.
Теперь мне жалко всех –
и сытых, и голодных,
и правых, и неправых, потому
что сдохли все в борениях бесплодных
и погрузились в паморок и тьму.
Двадцатый век – надежды не оставил.
А двадцать первый кружится в башке,
как мелкий бес, ведет бои без правил
и говорит на лживом языке.
«Распад» или «развал» -
из глуби филологий,
из памяти людской, беспамятства и тьмы
проступит не стигмат, а только смысл убогий
тщеславий и торжеств,
что заказали мы.
…Как внучка кулака и ты, как сын троцкиста,
присядем на крыльце тихонечко, рядком,
помирим наконец – огонь идеалиста
и русский задний ум (с хохляцким говорком).
Нам родина дана
одна – страдать и плакать.
Как Тютчев завещал.
Как Фет приговорил.
Она внутри – орех,
она снаружи – мякоть.
И горе у нее: «Там человек сгорел».
 
 
***
Как  я люблю масштабных неудачниц –
не дачниц, не машинниц, а чердачниц,
но не мошенниц – Боже упаси!
О, сколько их, любимых, на Руси!
 
А вы, в своих «шанелях» и «диорах»…
Люблю и вас! Но в шалях и оборах,
в смешных, почти нелепых кружевах –
мне все равно роднее и дороже.
Вот их любовью  дорожу я тоже,
она у них не только на словах.
Масштаб масштабу – рознь! Не в этом дело.
Но вот сейчас, у крайнего предела,
почти на роковой очереди
я думаю, а кто за гробом встанет, –
«шанель» смутится и «диор» отпрянет,
в Мадрид уедет, словно в воду канет –
исповедимы ль Божии пути?
 
А эта, почтальонка демиурга,
из Костромы, Ростова, Оренбурга,
займет деньжат, билет в плацкарт добудет,
и даже рассусоливать не будет.
Бела, как мел, у смертного одра
в оборках и в платочке черном встанет
и зарыдает. И сто раз помянет,
как мать, как милосердная сестра.
 
 
ЖИТЕЙСКОЕ МОРЕ
                  
              Памяти Феди
 
Как хорошо, что ты был на земле –
ел землянику, купался в Урале…
Вместе черемухой губы марали
мама и мальчик!
И вот на столе –
в темной прозекторской…
Боже, о Боже,
Матери Божьей смирение дай –
стоя у гроба с бесслезною дрожью
жизни слепой собирать урожай.
 
Вот и рожай, плодоносная дева,
в тесто, в опару упрячь и чужай-
ся всякого-якого «права» и «лева»,
мальчиком только своим дорожай.
Что там стишки, гонорарчики, цацки,
что там газетная правда и ложь,
коль материнством – не бармы ли царские! –
Бог наградил за здорово живешь.
 
Вот и прошу я у Бога прощенья.
Вот и молю Чудотворца опять
сон о младенчестве видеть – отмщенье,
пяточки сыну во сне целовать…
 
 
 ***
Ты говоришь: не плачь, еще не время,
 еще не время, –  говоришь, – не плачь…
 Но желтый лист тебя целует в темя,
целует, как Иуда, как палач.
 
Раскрыла осень подлые объятья,
и мы одни –  среди летящих стрел.
…Я крашу рот и поправляю платье,
чтоб на меня и ты без слез смотрел.
 
             
***
Все чаще говорю я с теми,
кого здесь нет.
Кто был уж точно – в матерьяле, в теме
моих сует.
 
Кто так любил – без слов и без ответа
то страстно, то темно,
как пальцы – кипяток, как ливень – лето,
как бритва – полотно.
 
Кто так любил – то радостно, то горько,
но все равно  
как нить – иглу, как ниточка иголку,
как прочим – не дано.
 
 
ЖЕЛТЫЙ ДОМ
 
Я все пытаюсь вспомнить желтый дом,
облупленные серые колонны,
а в нем – переносимые с трудом
дух белой хлорки и одеколона.
 
Там ты, как мальчик, стриженный под ноль,
убогий свет и все вокруг убого.
Но за окном – не снег, а канифоль
для скрипок нас прощающего Бога…
 
 
ПОСЛЕДНЕЕ МОРЕ
 
Ни слова о том, что будет потом,
ни слова об этом, мой друг, –
в последнем огне, в огне золотом
последнее море вокруг.
 
Мы завтра покинем сии берега –
о, дольше, огонь, погори,
о том, что ни друга вокруг, ни врага,
ты нам говори, говори…
 
И слепо и глухо и просто немой –
ответчик и он же истец.
Но завтра и мы соберемся домой,
отсрочь это завтра, Отец!
 
О, дай наглядеться, наплакаться, на-
смеяться в пейзаже грудном…
Есть сто пунктуаций во все времена,
а паузы нет ни в одном.
 
Но именно в паузах жизнь и горчит,
но именно в паузах встреч,
как море, последнее море, звучит
нечленораздельная речь.
 
***
В синий отблеск фиолета
желтое - сквозимо.
Ожидаю бабье лето
и мужскую зиму.
 
Ожидаю, что откатят
прошлые разоры.
Что опять затянут в кратер
огненные взоры.
 
И поселиться большая
в сердце голубица.
И за это обещаю - 
плакать и молиться. 
 
 
***
Оглушило и ошарашило:
не обозналось ли? - 
счастье покроя страшного,
с неба и до земли.
 
Как же нам это вынести,
в памяти теребя
прошлое, чтоб не вырасти
больше самих себя?
 
Ведь не на вырост дадено
и не на окорот.
Счастье, а не украдено,
даже наоборот!
 
Горя нам было мало ли -
жалиться да тужить?
Нас оно не ломало ли,
и не мешало жить?
 
А вот теперь - на паперти
у счастья на поводу,
словно на белой скатерти
или на тонком льду.
 
***
Ты готов ли, ласковый и нежный,
встать со мной
на неотвратимой, неизбежной
паперти земной?
 
Ты готов ли целовать каменья,
брошенные вслед?
От любви, похожей на смиренье,
ждать ответ?
 
Ты готов ли? Я ли не готова
умирать:
вот стоите рядом - ты и слово! -
надо выбирать...
 
***
Что с нами, милый?! Мне все чаще
идет на ум:
так виноград последний слаще -
почти изюм.
 
Так на прошедшие мытарства,
каменьев град,
отдав полжизни и полцарства,
уже глядят.
 
Так не зовут уже, не ищут
земных утех,
а молча ждут на пепелище,
чтоб выпал снег.
 
Все так...Но если ночкой каждой -
о, исполать! - 
то умирать дано от жажды,
то вновь пылать?
 
И если это не расплата
и вход в пике,
а просто нежностью прижата
щека к щеке?!
 
...Знать, на осеннем одиноком
уже пути
Господь обвел нас дольним оком
и - дал пройти.
 
ЗА'ЕДНО
 
На Балканах бездонная ночь,
осторожна, чиста, нелюдима.
И уже никому не помочь,
кто не заедно, не заедино.
 
В эти ночи рождается страх
одиночества - черная льдина.
Плачет птица и дождик в горах,
что не заедно, не заедино.
 
...Мы такие прошли колеи,
и такие проехали страсти,
что дрожащие губы твои
лишь касаются молча запястья...
 
     1) За'едно (болг.) - вместе
 
РУКИ
 
Ночь многозначна – на крыльях, на вёслах,
дышит – как загнанный бык на корриде,
как ностальгия, что кровью венозной
вспыхнет – и сердце утопит в обиде.
 
Видел  ли кто эти взрослые липы,
в липень и лепень одетое лето,
выпил ли кто эту белую кипень,
пену Успения и первоцвета?
 
Вето наложено на покаяние,
только Иуда двадцатого века
в джинсах затёрханных,  видя сияние
вспомнил лицо одного человека.
 
Вспомнил – и полночь наполнил отравою,
вычислил связи распавшейся звенья:
левую – кровью омыл он, а правую –
возненавидел, и встал на колени.
 
Тленье безумно, а вечность – не узнана,
узником нежности и невнимания
сердце внутри обмирает, где музыка
тянет, как лямку, свое завывание.
 
Званье руки – только шуйце пожалуют,
званье десницы – у памяти выпросишь,
выбросишь жалость, а жало лежалое
краскою красной и черною выкрасишь.
 
Выкроишь день, когда овцы и козлища
двинутся скопом – по скошенным тропам.
Вспомнишь о целом – и небо расколется,
вспомнишь о части – и снова полощется
 
синим полотнищем – ночь многозначная,
единокровная слуху и духу,
злачная, мрачная – сквозь непрозрачное
время летя, уподоблено пуху…